Заседатель издал гуркочущий звук и кивнул дьяволице, приказывая продолжать. Та взяла другой лист и забубнила:
— Также из праведных поступков. Дважды поделился с братом мороженым и один раз — шоколадкой. Один раз по собственной инициативе вымыл посуду и не похвастался. Четырежды подавал милостыню нищим, в общем счете на сумму восемнадцать рублей сорок две копейки…
Заседание тянулось долго и было ужасно нудным. Черти не торопились. Скрупулезно разбирали каждый чих, каждый шаг подсудимого. И дела его были явно плохи — серьезных-то преступлений он не совершал, но мелких гадостей и подлостей наделал целую гору.
В то же время хорошего от него мир видел ой как немного…
Наконец бесконечное перечисление подошло к концу. Заседатель плямкнул жирными губами, закатил глаза и медленно прогудел:
— Зла сотворил… на семьдесят шесть лет ада. Добра сотворил… на пять лет снисхождения. Страданий перенес… на три года снисхождения. Итого… шестьдесят восемь лет и один месяц…
— Чо так много-то?! — истошно взвыл таксист.
— …с отбыванием в Третьем Круге с правом через двадцать четыре года перейти во Второй. Нет ли возражений?
Бесцветный дух в углу чуть заметно мотнул головой.
— А если бы добра было больше, чем зла? — шепнул Данилюк Стефании.
— Тогда бы отправили наверх.
— В Рай?
— Щас, разбежался. К вам, в Чистилище. Проверять на грехи помыслов.
— О как… а страдания тут при чем?
— Ну если ты при жизни уже страдал как-нибудь — от болезней там или еще от чего, то это тоже в зачет идет, — объяснила Стефания.
— То есть если я простудился — это наказание свыше, что ли?
— Если ты простудился — это потому что без шапки зимой ходил. Но в зачет идет.
Пока они шептались, заседатель закончил назначать наказание таксисту и вызвал следующую подсудимую. Волынцеву Екатерину Ефимовну, семидесяти одного года, русскую, железнодорожную проводницу на пенсии. Снова потянулось монотонное зачитывание скверных и добрых поступков, но закончилось оно быстрее, чем у таксиста. Проводница оказалась бабкой несимпатичной, мелких грехов сотворила изрядно — брала взятки, подворовывала, тиранила мужа, обижала дочь… но итог был все же менее плачевен.
— Зла сотворила… на сорок шесть лет ада, — прогудел наконец заседатель. — Добра сотворила… на шестнадцать лет снисхождения. Страданий перенесла… на десять лет снисхождения. Итого… двадцать лет и три месяца с отбыванием во Втором Круге и правом через девять лет перейти в Первый. Нет ли возражений?
— Есть, есть!.. — завопила проводница, бросаясь к трибуне. — Гражданин судья, как же так?! За что же?! Я же покаялась!
— Кому? — уставил на нее чугунный взгляд заседатель.
— Батюшке! Перед смертью! Вот, вот, они свидетели! — ткнула проводница пальцем в Данилюка и Стефанию. — Вот эти двое — были там, все видели!
— Она прошла обряд соборования, — подтвердила Стефания.
— Да, у нас есть об этом запись, — подтвердила и дьяволица. — Вот здесь, в самом конце.
— Понятно, понятно… — сложил ручищи на груди заседатель. — Раскаялась ли она в своих грехах?
— Сказала, что раскаялась.
— Раскаялась ли на самом деле?
— Нет.
— В таком случае еще и грех лицемерия, — довольно сказал заседатель. — Еще три года сверху.
От воплей обманутой в ожиданиях бабки заложило уши. Приставы подхватили ее под руки и поволокли прочь. Следующие девять лет ей предстояло провести в адском поезде — на боковой полке возле туалета.
— Надо же как, — проводил ее взглядом Данилюк. — А я слышал, что покаяние у христиан все… э-э… списывает.
— Ну да, как же, — фыркнула Стефания. — Это была бы [цензура] брешь в системе. Сам прикинь.
— То есть это вообще не работает?
— Ну… у нее — нет. У нее это был просто способ самооправдаться.
— В смысле?
— Ну в смысле… Люди же ведь на самом деле не любят чувствовать себя подлецами. Неприятно это. Стыдно как-то. Есть, конечно, такие, у кого совесть атрофирована начисто, но это клинические случаи. А большинству таки не нравится, когда на душе висит что-нибудь эдакое. А как от этого груза избавиться?
— Ну… не совершать подлостей? — предположил Данилюк. — А если все-таки совершил — попытаться как-то исправить?