видом выслушает, но лакать будет по-своему.
– Нет, не смог бы.
Она прижимается щекой к моему плечу.
– Я правда не хочу тебе изменять. Но очень боюсь, что пообещаю тебе то, чего не смогу выполнить.
Эта невозможная честность наших отношений пугала и волновала одновременно. Каждый день просыпаешься с ощущением того, что хрупкий мир может быть разрушен: вот возьмет она в руки увесистый булыжник и зашвырнет с размаху. Стеклянная стена всхлипнет, изойдет трещинами и рассыплется на множество мелких осколков. А мне останется только стоять возле этой кучи битого стекла и остервенело размышлять: идти ли строить себе новый мир или склеивать по кусочкам этот.
– Ты можешь мне обещать, что не будешь изменять ради банального секса? Тупо – из похоти и желания?
Она закрывает глаза и отворачивается к стенке. Натужно скрипят пружины в стареньком диване.
– Нет. Этого я тоже не могу обещать.
Долгое время мы просто молчим. Наконец она медленно поворачивается ко мне, нежно обнимает и шепчет в самое ухо:
– Я могу обещать тебе только одно: что бы ни случилось – я тебя дождусь! Буду ждать все эти месяцы и времена года! Клянусь тебе!
Присяга не оставила в моем сердце никакого следа. Помню только, что было очень холодно. Нас вывели на плац в тридцатиградусный мороз, поставили по стойке смирно, и началась клоунада. Каждый по очереди подходил к командиру роты, тарабанил заранее заученный текст, судорожно сжимая автомат, ставил закорючку в ведомости о принятии присяги и возвращался в строй – считать ворон, мерзнуть и мечтать о теплой казарме. Я пытался найти хоть какой-то смысл во всем происходящем, отыскать зерно, ради которого стоило три часа торчать на морозе, ежесекундно поджимать пальцы ног, пытаясь разогнать остановившую свой ход кровь… Тщетно! Его отыскал Слава Галактионов, стоявший рядом.
– Ко мне сегодня предки приехали. Пойду в «увал». Поскорее бы здесь все…
Увольнение! Это слово мы произносили полушепотом, не смея прикоснуться к его великому таинству. И как прошлое, как гражданская наша жизнь, увольнение было из разряда сказочного, фантастического. А значит – запретного. Сержанты ходили в увольнение раз в несколько месяцев. Курсантов, то есть нас, отпускали лишь в случае приезда родителей. Это был закон. Ко мне в день присяги никто не приехал. Как и ко многим другим ребятам. Мы остались в роте смотреть скучный боевик и кусать локти, жгуче завидуя немногим счастливчикам.
Пришедшие на следующий день, они снисходительно рассказывали байки о своих подвигах, перевирая, верно, с три короба, но даже эта заведомая ложь отдавалась в моей душе райской музыкой. И снова отголоски зависти и тоски, и снова вопрос: почему не я? Ну почему? А ответов, как всегда, нет.
Курсанты учебной части. «Чекисты». «Духи». Нашего прибытия ждали, но никто нам не был рад. И внутренний мир наш был никому не интересен. Так относятся к кухонной посуде: моют, выстраивают ровными аккуратными рядами на полке, но по ленивому настроению ее можно оставить неуклюжей горой в раковине, а под горячую руку и разбить не жалко.
По-особому вели себя дагестанцы. Они приехали последней командой уже после присяги и совсем не казались спустившимися с гор дикарями. Высокие, крепкие, гордые – один их вид внушал невольное уважение. У всех купленное высшее образование и гипертрофированное чувство собственного достоинства. Дети гор, решившие повзрослеть. При малейшей попытке нарушить их принципы, убрать их в глубину существа высвечивалась звериная часть их непростой породы. Они били сильно и без раздумий, невзирая на звания и положения. Держались всегда вместе, одной семьей. В этом единстве и была их сила. Сержанты знали это – и не трогали.
Они быстро успели изучить армейскую иерархию, выявили сильных и слабых, возможные привилегии, обязанности и наказания. Так же быстро они усвоили, что «западло» ходить в наряды, убираться в расположении роты и заправлять за собой кровати; их звериная натура отвоевала право курить в туалете и носить носки вместо портянок, иметь сотовый телефон и хранить продукты в тумбочке. И словно в отместку за шаткое положение своего народа они сели на шею младшему призыву. Самых слабых и забитых заставляли стирать свою форму, отбирали деньги и посылки, отправляли гонцами за сигаретами. Из всех человеческих качеств дагестанцы уважали только силу, не видя никого вокруг, кто был бы сильнее их самих. Сержантам было проще договориться с ними, заручившись помощью в поддержании порядка и дисциплины. Те же взамен получали положение неприкасаемых. Вкус силы и власти порождает вседозволенность, и этому пороку они были подвержены поголовно. Сам ритм жизни шел им навстречу – этот фантастически рваный армейский ритм. Он поражал и подчинял. Каждый день как две капли воды был похож на предыдущий. Но неизбежность общего распорядка надрывалась нестройностью человеческих положений. В рамки уставов не вмещались глаголы «шарить», «шуршать», «мочить», «гаситься», «суетить». Неопределенность их формы только подчеркивала четкость семантической структуры каждого действия. А в устах сержанта эта структура расслаивалась на два смысла: в зависимости от интонации можно было «выхватить» или «упасть на очки». Нестройность этого ритма гипнотизировала – и вот уже зачарованные кролики вместо людей бегали по утрам на зарядке, убирали снег, выкладывая его ровными кубиками, мыли полы и матом рассуждали о мужском характере.
На беспредел дагестанцев можно закрывать глаза только до тех пор, пока это не касается лично тебя. Дьявольская особенность их поведения в армии в том, что им мало иметь в подчинении прослойку из слабовольных солдат. Их силу должен прочувствовать каждый: нутром, почками и печенкой, чтобы исключить даже возможность какого-либо протеста. Чтобы ты, червяк, осознал раз и навсегда, кто в расположении хозяин, видел их откровенную неприязнь к русским и укреплял ее своим безвольным поведением. А дальше – как карта ляжет: либо со страхом смотреть, как издеваются над другими,