«Москва, ТАСС, принято по телефону стенографисткой М. В. Тюриной в 21.00 из Белграда.

Костюков болен. В корпункте больше никого нет. Подтвердите указание срочно уехать в Москву. Но тогда никто не сможет передавать последние новости. Впредь до повторного указания покинуть Югославию передаю сводку важнейших новостей, составленную по материалам белградской прессы, ибо в Загреб выезд запрещен. Почти все газеты на первых полосах печатают сообщения с англо-германских фронтов, причем тон сообщений после прихода к власти Симовича не изменился, линия освещения битвы в Африке, Греции и Албании нейтральная, печатаются сообщения как английского, так и германо- итальянского командования. О событиях в стране печать дает материалы в строго отредактированной форме: не говорится, что улицы городов патрулирует армия, не сообщается о снятии бывшего шефа жандармерии, ничего не пишется о дебатах в столице по поводу необходимости немедленных демократических преобразований в стране.

Англо-американские журналисты передают в свои газеты, что Лондон и Вашингтон готовы поддержать Белград в его «сопротивлении возможной агрессии», но какие формы может принять эта поддержка, в сообщениях не указывается.

Тон югославской печати таков, что можно сделать вывод, будто новое правительство смотрит сквозь пальцы на целый ряд тревожных симптомов в стране: взвинтились цены на мясо и крупы; ходят слухи о действиях «пятой колонны» в районе Далматинского побережья; в журналистских кругах утверждают, что хорватский лидер Мачек проводит в Загребе «особую» линию.

В то же время немецкие журналисты уже пять раз заявляли официальные протесты в здешний МИД по поводу того, что власти якобы чинят препятствия в объективном «освещении тревожной ситуации после прихода правительства, проводящего ярко выраженную проанглийскую политику».

Немецкие газеты, не имеющие своих постоянных корреспондентов в Белграде, но распространяемые через представителей местной немецкой организации «культурбунд», печатают сообщения о том, что югославская армия проводит мобилизацию и стягивает войска к венгерской и германской границам: «Это, естественно, не может не вызывать серьезного беспокойства в Берлине, поскольку речь идет о жизни немцев, проживающих в пограничных районах». В столице Хорватии прошлой ночью были распространены листовки усташей, которые призывают всех хорватов «объединяться против режима Симовича, продавшегося англо-американскому капиталу и московскому Интернационалу».

Прошу доложить руководству, что я готов подчиниться приказу и уехать, но тогда ТАСС останется без корреспондента — у Костюкова открылась язва. Привет всем. Позвоните маме, скажите, что все хорошо.

Потапенко».

4. ЗА СУМАСБРОДСТВА ЦАРЕЙ СТРАДАЮТ АХЕЙЦЫ — I

Анка провела кистью еще раз, и нечто, казавшееся желто-серым, сделалось низкой чеснока. Эта чесночная низка лежала возле темной бутылки с оливковым маслом, куском хлеба и двумя яблоками. Анка тронула кистью несколько разных красок, выдавленных на картон, служивший ей палитрой, потом легко прикоснулась к толстому ватману, и левое яблоко на рисунке чуть не покатилось — так неожиданно в нем угадалось движение, как и в том, которое лежало на столе. Улыбнувшись, Анка быстро оглянулась: ей показалось, что в комнату вошла мать — девочка не могла работать, если кто-либо стоял у нее за спиной; она сразу же поднималась и закрывала рисунок.

«Капризы это, — говорила мать, — что я, сглажу, что ли? Может, я ей еще лучше подскажу, где чего дорисовать».

Отец привел учителя живописи из гимназии; он циклевал полы в доме, где жил старик, и вместо платы попросил его посмотреть работы дочери: стоит ли деньги на краски переводить, может, лучше пусть вяжет, как мать?

Учитель пришел в дом Иосифа сердитый и раздраженный: на педагогическом совете директор гимназии выговаривал ему за то, что ученики разбегаются с его уроков.

«В конце концов я не могу заставить рисовать того, кто не хочет рисовать! — отвечал учитель. — Нельзя привить навык к творчеству! Можно привить навык к физике или зоологии, потому что это дисциплины! А рисование — это не дисциплина! Это — рисование!»

Директор ответил, что ему надоело постоянное жонглирование термином «творчество», и что гимназия — не ателье импрессионистов, и если «господин Воячич не может заставить учеников выполнять его предписания, то гимназия будет вынуждена отказаться от услуг уважаемого живописца». Учитель сник, начал лепетать что-то о необходимости помощи со стороны коллег и ненавидел себя за эту ложь; хотелось послать все к черту, но он понимал, что если он лишится заработка в гимназии, то снова начнется голод и жена будет пилить его за то, что детям надо купить новую обувь, «а на твои рисунки можно приобрести бутылку воды и ящик воздуха».

— Ну, — сказал учитель, — где работы?

Мать и отец засуетились, начали доставать рисунки из комода, а девочка стояла около окна, и щеки ее жег стыд — и за свои работы, и за то, как суетливо отец раскладывал рисунки на столе, но внезапно все это исчезло, потому что Анка вспомнила, как однажды пошла с матерью на базар помочь ей нести сумки, и увидела сейчас — явственно и близко — желтый медовый прилавок и старуху с длинными зубами, прикрывавшую лицо черной шалью, которая то и дело сползала на спину; старуха раскладывала перед покупателями облитые керамические тарелки — сине-красные, черно-желтые, красно-голубые. Анка вспомнила сейчас, что среди всех этих тарелок ее поразили две — со странным, диковинным рисунком: петухи с распущенными хвостами, с неестественно длинными лапами и с когтями, украшенными синим маникюром. Анка тогда прищурилась, и петухи исчезли — осталось лишь точное сочетание красок, которые поймали форму — законченную, литую, и если долго смотреть на этот рисунок, то могло показаться, что здесь и не петух вовсе, а июльское желтое поле и голубые васильки в нем или предгрозовое небо поздним майским вечером, когда черная туча кажется фиолетовой, а в провалах белого неба горят зеленые, холодные звезды…

— Тебя спрашивают! — услыхала Анка голос отца. — Не слышишь, что ли?

— А? Чего? — спросила девочка, покраснев.

— Это она, значит, витала, — виновато объяснила мать учителю. — Разинет рот и глядит мимо.

— Что ж ты линию горизонта заваливаешь? — повторил учитель. — Нельзя так. И проекцию совершенно неверно пишешь… У тебя ведь яблоко меньше перца.

— Отвечай, когда спрашивают! — сказал отец. — Что молчишь?

— Я не знаю, — ответила девочка, — оно так лежало.

— При чем здесь «лежало»? — поморщился учитель. — Есть законы живописи, которым подвластны все… Кроме гениев, впрочем, — добавил он, скорее для себя, чем для этой туповатой, то и дело краснеющей девочки в уродливом платье, перешитом, видимо, из материнского. — Ты у кого училась?

— Ни у кого она не училась, — ответил отец. — У кого ж ей учиться?

— В гимназии ведь проходят рисование.

— Так то в гимназии, господин Воячич, а откуда у нас на гимназию деньги-то? Она семь классов походила в обычную, а теперь матери по хозяйству помогает.

— Нельзя так писать бутылку, — снова поморщился учитель, — стекло ты по фактуре угадала верно, но цвета смешаны: мягкий должен быть разлит в центре, а на стыках тени и света следует подчеркнуть цветовую жесткость… Нельзя же так: что вижу, то и рисую… Нет, ей надо как следует учиться.

Учитель сказал еще что-то и ушел, отказавшись от приглашения к обеду, который со вчерашнего дня готовила мать, купив на базаре курицу. Она еще утром накричала на Анку, когда девочка просила подождать, пока она напишет ощипанную птицу, лежавшую на грубо сбитом кухонном столе. Ей очень хотелось написать желтизну куриного тела, бессилие свесившейся шеи в контрасте с устойчивой жесткостью стола, но мать, запарившись, бросила птицу в кастрюлю и Анку из кухни прогнала.

Учитель вернулся домой, продолжая свой мысленный язвительный спор с директором гимназии, лег на софу, которая стояла возле окна, и вдруг увидел два яблока, бутылку с оливковым маслом и низку чеснока. Он сначала не понял, откуда это, и решил было, что вспомнился ему кто-то из французов позднего импрессионизма, но вдруг он увидел лицо дочери этого полотера, и мучительный стыд ожег его. Не ответив жене, которая спрашивала, когда он будет обедать, учитель выбежал на улицу, чтобы вернуться в дом полотера и сказать девочке, что у нее божий дар, и что не надо ей слушать его слов о проекции и законах света, и что пусть она приходит к нему в мастерскую, но он остановился, поняв, что не сможет найти дом, где он был только что, — он шел оттуда быстро, сняв очки, смотрел себе под ноги и жил своей обидой.

«И нечего винить всех вокруг в том, что ты неудачлив, — сказал он себе. — Разве истинный творец переживал бы так, как я, склоку в учительской? Истинный творец даже и не услышал бы ничего, как не слышала меня та девочка в нелепом платье, перешитом из материнского. А я и это подметил, вместо того чтобы заплакать при виде ее картин…»

…А отец отнес все картины на чердак, сказав:

— Ну, Анка, хватит баклуши бить: побаловалась — и будет. Помогай матери хлеб зарабатывать, большая уже.

— Ладно, — сказала девочка и, раскатав в пальцах хлебный мякиш, быстро слепила фигурку — учитель, упершись руками в бока, откинул голову, словно норовистый конь, и смотрит, насупившись.

— Ишь, — усмехнулся отец, — похоже…

А мать отчего-то заплакала и ушла на кухню.

Ай люли, люли, люли, К нам Душана привезли, Душан мальчик-краса, Он не плачет никогда.
Вы читаете Альтернатива
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату