— Этого я сделать не смогу.
— Ты не имеешь права не делать этого.
— Петар, человек не может прыгнуть выше себя. Я привык к дрязгам, я забывался за этим столом, я был счастлив, читая новый номер газеты, и я всегда был уверен, что если у Ганны и есть какое-то увлечение, то это увлечение чистое, наивное, духовное, подобное моему постоянному увлечению делом. Но я не мог представить, что все эти годы она так не любила меня, обманывала изобретательно и зло, словно мстя за то, что я когда-то смог увлечь ее не аполлоновским торсом, не зевсовой силой, а натиском мысли. Я сломан сейчас, Петар. Я быстро забываю обиду, но я не могу пережить предательство.
— Ты ведешь себя как баба.
— Видимо.
— Я оскорбил тебя, Звонимир?
— Нет. Ты сказал правду.
— Значит, ты уходишь в нору?
— Я загнан туда. Я не умею скрывать себя, Петар.
— И ты не поможешь своей родине?
— Чем?
— Делом.
— Сейчас я вызову репортера, который запишет все с твоих слов, и поставлю его материал в номер.
— Это нельзя сразу записать с моих слов. И не надо сразу ставить в номер. Мне нужно, чтобы ты выслушал меня, и чтобы ты серьезно написал об этом, и чтобы были готовы гранки.
Только сейчас, глядя на безучастного Взика, он понял, что сначала должен поехать с гранками к заместителю министра, выслушать его ответ, а уж потом печатать это в газете — в том случае, естественно, если и генерал, подобно остальным членам кабинета, начнет говорить о выдержке, осмотрительности, осторожности.
— Это очень рискованное дело, Звонимир, — продолжал Везич. — И мне нужна твоя помощь в этом рискованном деле.
— Я же сказал тебе. Я сделаю все, что ты просишь.
— Тебе могут свернуть голову вместе со мной.
— Голова была нужна мне, поскольку все время я думал о семье. Теперь я свободен. Я готов сделать все что угодно. Мне все стало неинтересно, Петар. Понимаешь?
Везич поднялся с кресла.
— Мир в огне! Люди гибнут! Нас могут раздавить гусеницы танков Гитлера! А ты?!
— Что я? — так же безучастно сказал Взик. — Какая мне разница, кто меня раздавил, танк или человеческая подлость? Человеку неважно, от кого сносить обиду или принимать смерть. Важен результат. И не кричи ты, у меня и так голова раскалывается.
Он вызвал секретаршу и тихо сказал ей:
— Попросите зайти ко мне Иво Илича.
Иво Илич тоже не спал этой ночью, потому что у сына резался первый зуб, и бабка, несмотря на то что сочиняла для мальчика самые занятные колыбельные, не могла укачать его, и Иво взял своего первенца на руки и начал ходить с ним по саду, и рассказывал ему смешные истории, и делился с ним своей заветной мечтой — написать такой репортаж, чтобы о нем заговорили все в Югославии и чтобы стать знаменитым журналистом, купить после этого домик, где у Ивана будет своя комнатка, и он может орать себе всласть, и Злата не будет плакать, и бабка не будет ворчать, и все у них будет замечательно, и в доме будут большой кот с черными глазами и синим носом и собака с желтыми подпалинами на спине, на которой маленький станет ездить верхом, когда подрастет.
Когда Везич и Иво вышли из редакции, люди подполковника Владимира Шошича следили за ними искусно и осторожно.
После того как они поговорили в кафе и Иво записал в блокнот несколько фамилий и адресов, Везич уехал в управление, а молодой репортер, получивший первый раз в жизни настоящий материал, отправился домой. Он должен успеть написать к вечеру, и его материал прогремит на всю страну, и хотя он на этом материале денег на домик не получит, но щенка сенбернара обязательно купит: вчера в «Обзоре» было напечатано объявление, что хозяин золотой медалистки Дольки продает семь щенков — двух кобелей и пять сучек.
О том, что Везич передал газетчику подробный материал на Веезенмайера и всю его группу, Шошич сообщил Ивану Шоху; тот, в свою очередь, сразу поставил об этом в известность германское консульство; консул отправился к Штирлицу — говорить об этом по телефону было никак невозможно, — но Штирлица в отеле не было, и он пошел к Фохту, а Фохт ввиду срочности события решился поехать в апартаменты к штандартенфюреру. Выслушав своего помощника, Веезенмайер отчитал его за то, что не знал об этом с первой же минуты, и бросился к зубному врачу Нусичу, у которого скрывался Евген Грац.
А Штирлиц сидел с Везичем на открытой веранде пустого в этот час ресторана «Илица» и внимательно разглядывал сильное лицо полковника. За час перед этим он встретился с Родыгиным. Он пригласил его и Дица на ленч, как они и условились накануне. Родыгин назвал им имена многих людей, связи у него были широкие и разнообразные. Диц поздравил Штирлица с удачей — источник довольно интересен.
После этого Штирлиц поехал на встречу с Везичем. Говорить ему сейчас приходилось особенно осторожно, ощупью, сдерживая нетерпение, потому что, по всему судя, счетчик времени уже работал вовсю. Москва прислала вторую шифровку — Центр требовал ответа на свой вопрос, такой, в общем-то, немногословный: «Будет ли война с Югославией, и если будет, то когда?» Не больше и не меньше. А что Везич? Какое он может иметь отношение к ответу, который предстоит узнать Штирлицу? Никакого он не имеет к этому отношения. Хотя ничего нельзя сказать заранее. Не зря, видимо, Родыгин расспрашивал о нем прошлой ночью. Везич может оказаться той ступенью, которая позволит Штирлицу шагнуть поближе к Веезенмайеру. А тот знает все.
— Господин полковник, какую форму разговора вы предпочитаете?
— Вы задаете вопрос вроде маэстро, предлагающего любые условия перед началом сеанса одновременной игры на десяти досках, господин Штирлиц.
— На десяти досках я не потяну. На трех, от силы четырех, еще куда ни шло.
— Вы имеете в виду нашу с вами партию?
— Нашу партию мы будем разыгрывать на одной доске. Собственно, этого ответа я и ждал, когда спрашивал вас о форме разговора.
Штирлиц неторопливо открыл портфель, достал папку, в которой лежали фотографии полуголого Везича и Лады, статья фельетониста Илии Шумундича, и положил все это на стол.
— Поглядите, пожалуйста, — сказал он. — Нет ли здесь мелких огрехов и фактических неточностей?
Везич пробежал статью, внимательно рассмотрел фотографии — не монтаж ли — и серьезно спросил:
— Завизировать?
— Это было бы замечательно.
— Вы уверены, что опубликуют?
— Бесспорно.
— Когда?
— Сразу же после нашего с вами разговора.
— И вы действительно думаете, — спросил он, — что это может мне повредить?
— А вы как думаете?
— Мне интересна ваша точка зрения.
— Думаю, что вам это здорово повредит.
— Почему?
— Потому что вы не сможете опровергнуть ни одного из приведенных здесь фактов. Факты, конечно, ерунда сами по себе; можно было б и поинтереснее найти, но мы в цейтноте. Однако факты эти обращены к массовой аудитории и затрагивают те вопросы, которые более всего интересны толпе. Опровергать написанное здесь, — Штирлиц тронул мизинцем странички, — невозможно, поскольку вас конкретно ни в чем не обвиняют. О вас говорят как о блудливом блюстителе нравов. Этот парадокс, я согласен, дешевого свойства, но он стреляет в десятку.
— Парадокс стреляет?
— Это вы хорошо подметили. О чем свидетельствует, по-вашему, такая корявая фраза?
— О том, что вы волнуетесь.
— Именно.
— Ваш коллега ни за что в этом бы не признался.
— Кого именно вы имеете в виду?
— Господина Фохта.
— Он очень волновался, беседуя с вами?
— Он тщательно скрывал свое волнение.
— Каждый человек играет такую роль, какая ему по силам.
— Меня всегда интересовал вопрос: явлением какого порядка следует признать актера — высшего или низшего?
— Актер — это орган божий, — ответил Штирлиц задумчиво. — Он моделирует нижний уровень бытия, не высокое — бытие плоти, бытие темперамента. Но поскольку он может это моделировать, то сам становится явлением высшего порядка, ибо лицедейством своим заново осмысливает явления, то есть обладает врожденным даром мыслить.
Везич удивился не столько этому ответу, сколько тому, что Штирлиц не форсировал разговор, — а он мог это сделать, и, наверно, это было бы ему