— Скажите ему, что этот дневник только умный поймет. Из его «товарищей», естественно. А ведь среди «товарищей» и дураки есть. А они не поймут, ох, как не поймут! Вы ему это разъясните. Мол, и мы не примем, и те откажутся. Куда ж тогда? Это болтают только, что писатель сам по себе. Писатель всегда с кем-нибудь. Сам по себе — он merde. Да и то неверно: merde — это нечто, его хоть ощутить можно, понюхав, а вот писатель сам по себе — его и не ощутишь, и не заметишь. Вы ему это растолкуйте. И если он согласится выступить за нас, если он согласится сказать нам «спасибо» за нашу борьбу, тогда пусть живет. Иначе не играйте, Грац, с огнем играете: слово — оно и есть слово, сожжет.
…Разворачивая свою деятельность, Веезенмайер исходил из той ситуации, которая сложилась в Югославии.
Всякого рода политическая непоследовательность и двойственность; попытка правительства говорить сразу на двух языках: с народом — на одном, с дипломатами и руководителями других стран — на ином; попытка затушевать очевидное, делая ставку на «затирание» трещин, вместо того чтобы сначала «расшить» их и озадачить себя вопросом: «Отчего эти трещины возникли?»; попытка одной рукой гладить, а другой — бить не будет оправдана историей.
Политическая двойственность правительства, которая становится очевидной народу, как, например, заверения Гитлера в дружбе (в югославской прессе) в те часы, когда армия, взяв власть, ликующе наблюдала за лозунгами демонстрантов: «Лучше война, чем пакт!», «Долой Гитлера и его прислужников!», «С Советским Союзом — на вечные времена!»; шумливые наскоки бойких газетчиков на Коминтерн и Кремль в то время, когда между Белградом и Москвой начались переговоры; обмен любезностями с хорватским лидером Мачеком, когда ни для кого не секрет, что Мачек — человек западной ориентации и по отношению к новому режиму занимает выжидательную политику; бесконечные подчеркивания единства народов Югославии, в то время как всем известны сепаратистские тенденции загребского руководства, когда люди открыто говорили на улицах и в кафе о том, что Белград потерял контроль над этими провинциями и власть местных руководителей практически неуправляема, — такого рода двойственность подтачивала в народе доверие к правительству.
Всеобщий разброд, неуверенность и ожидание скорых перемен возникают тогда, когда лидер думает не о том, как победить, а о том лишь, как бы ему удержаться.
Желание во что бы то ни стало удержаться придало особую форму всем практическим шагам новой власти. Веезенмайер, проанализировав обстановку, свою практическую работу подчинил именно этому угаданному им первичному импульсу нового режима. Если бы Веезенмайер не знал, что шестого апреля танки Гитлера перейдут трехтысячекилометровую границу и разрежут стальными клиньями землю Югославии, он был бы обязан допустить возможность рождения нового импульса, который по своей сути и методам руководства положил бы конец половинчатости, объявил военное положение, выдворил из страны все нежелательные элементы, а не «козлов отпущения» — нескольких наиболее резвых журналистов из «Фелькишер беобахтер» и «Шварце кор»; и, наконец, интернировал самого Веезенмайера и членов его группы. Однако нынешнее правительство делало вид, что не замечает его, Веезенмайера, надеясь, возможно, что он вдруг окажется политическим посланцем мира, а никак не вестником грядущей войны. Когда политик выдает желаемое за действительное, отворачивается от фактов, когда он находит хитроумные формулировки для того, чтобы белое представить черным, тогда, считал Веезенмайер, действовать надо решительно и смело.
Единственная политическая сила — компартия, — которая в данной ситуации могла провести всенародное объединение, до сих пор находилась в глубоком подполье, а за Тито денно и нощно охотились полицейские агенты.
Единственная реальная «единица» общегосударственной власти в Загребе — югославская армия — не имела директив из Белграда, как вести себя в сложившейся ситуации; высшие офицеры уже отчаялись получить точный приказ министра и лишь пытались изучать политические тенденции, особенно развитие отношений между Мачеком, представлявшим интересы Хорватии, и группой премьера Симовича.
Веезенмайер был убежден, что в такой пик истории, каким были конец марта и начало апреля, победу в Югославии может одержать либо общенациональная идея, если она будет открыто и жестко высказана, либо армия, если она выполнит ясные и недвусмысленные приказы главного командования.
Общенациональная идея не могла быть обращена к массам — расклеиваемые по ночам листовки коммунистов днем сдирала с заборов полиция, а королевская армия получила лишь один приказ: ни во что не вмешиваться и сохранять порядок самим фактом своего присутствия на улицах и площадях городов.
Бановины, полиция, общественные организации в такого рода моменты имеют подчиненное значение, и победителем окажется тот, у кого большее количество своих людей на тех или иных узловых постах; чем ниже уровень работников, чем они незаметней, тем большую пользу они могут принести ему, Веезенмайеру, ибо вся деловая жизнь королевства сейчас отдана на откуп им, этим маленьким чиновникам, служащим в больших ведомствах; все крупные руководители замерли, ожидая решений «наверху». Чем выше руководитель, тем тяжелее бремя ответственности за принятые им решения, а кто хочет это бремя на себя взваливать? Никто конечно же не хочет — за решения ведь отвечать придется, победи там, наверху, кто-то новый, никому доныне не известный. Придется принятое тобой решение не по душе этому новому главному, не угадаешь, куда он клонит, и погонят тебя, с треском погонят. А ты кто? Был бы ты врачом или физиком, куда ни шло, прокормишься. А если просто заместитель министра? Или начальник управления полиции? Или муниципальный советник? Что тогда? Не наниматься же, право, на маленькую, унизительную службу или лопатой махать на стройке?! Так что лучше в сложные моменты истории, когда что-то там «происходит», а что именно, никому не ясно; когда неизвестно, какая сила победит, а их всегда несколько, этих самых проклятых сил, самое разумное выждать, промолчать, сделать вид, что не заметил, пропустить мимо себя, сказаться больным, передать на рассмотрение другому. Обосновать это легко — обосновать это можно доверием к своим помощникам; они живчики, эти помощники, им ведь хочется стать, вот пусть они и принимают решения. А потом, когда ситуация определится, это решение можно одобрить или отменить.
Именно поэтому и всплыла теперь фамилия майора Ковалича. Он дождался своего часа. Он понадобился силе, он нужен был Веезенмайеру…
— Хотите кофе? — спросил Ковалич невысокого крепкого человека с сильным лицом, казавшимся тонким, хотя Божидар Аджия не был худым. Это ощущение тонкости и изящества рождалось не физическими его данными, а внутренней спокойной открытостью. — Я сказал, чтобы нам заварили настоящего, крепкого, турецкого кофе. Не против?
— С удовольствием выпью настоящего, крепкого, турецкого кофе. — Аджия осторожно шевельнул плечами: он просидел три дня в подвале, без света, в тесной сырой камере; тело его затекло, и он слышал сейчас, и ему казалось, что майор тоже слышит, как похрустывают суставы, словно бы кто-то ломал высохшие под знойным летним солнцем сухие еловые ветки.
— Ну, я очень рад, — сказал Ковалич. — Все ваши отказывались пить со мной кофе.
— А кто еще арестован?
— Многие. Огнен Прица, Отокар Кершовани, Иван Рихтман.
— Рихтман, как вам известно, уже не считается нашим…
— Ну, знаете ли, это только для вас важно, левый он или правый. Для нас он коммунист. Просто коммунист, иудейского к тому же вероисповедания.
— Раньше, сколько я помню, вероисповедание, точнее национальность, вас не интересовало.
— Так то же раньше, — улыбнулся Ковалич. — А старое, по вашей формуле, враг нового.
— Если бы немцы уже вошли в Загреб, меня, вероятно, допрашивал бы гестаповец?
— Почему? — Ковалич закурил. — Арестованных французских коммунистов великодушно допрашивают офицеры маршала Петэна.
— А кто стал нашим Петэном?
— Хочется узнать?
— Очень.
— Вы от природы любопытны, или это качество пришло к вам в тюрьмах?
— Почему вы считаете, что любопытство приобретается в тюрьмах? — удивился Аджия.
— Это понятно почему, — с готовностью ответил Ковалич. — Всякого рода изоляция, оторванность от мира, от живых событий рождают в человеке особые, новые, я бы сказал, качества. У одних развиваются угрюмость, апатия, отрешенность; другие же, подобные в своей душевной структуре вам, становятся любопытными, как дети. Это естественная реакция на тишину, жесткий режим и постоянную неизвестность.
— Значит, тюрьма — благо для человечества, — заметил Аджия. — Любопытство, по-моему, первый импульс гениальности. Между словом «любопытно» и понятием «любопытство» — дистанция огромная, согласитесь…
— Соглашаюсь, — улыбнулся Ковалич. — И благодарю за комплимент, поскольку считаю себя причисленным к тем, кто не просто задвигает тюремные засовы, но и приносит этим благо человечеству.
— Я могу взглянуть на ордер о моем аресте?
— Господь с вами, — Ковалич затушил сигарету. — Какой ордер? Эти времена кончились! То было в прежней Югославии, а в нынешней Хорватии все будет по-иному!
— Как у Гитлера?
— Как у Гитлера или у Муссолини. — Ковалич открыл одну из папок, лежавшую на столе, достал оттуда рукопись и начал неторопливо, с выражением читать:
«Немецкий бюргер, который беспорядочно метался, поскольку не был обеспечен ни в политическом, ни в социалистическом, ни в экономическом отношениях, наконец-то нашел хоть и временное, но все-таки успокоение в гитлеровском движении. Бюргер считает Гитлера чистокровным немцем в расовом и политическом смысле, а прародителями его мнит Фридриха Великого, Вагнера и Ницше.
Из каких слоев черпает рекрутов гитлеровское движение?
Первый источник — бюрократия. Гитлер преднамеренно поставил чиновничество в политическую изоляцию, провозгласив, что чиновник обязан служить только государству и ни в коем случае не должен вмешиваться в партийно-политическую борьбу. Тем самым было вновь реанимировано пресловутое «государство в государстве», являющееся оплотом любой реакции.
Второй источник «живого материала» Гитлер нашел среди кустарей и мелких ремесленников. Это сословие всегда «радикально» настроено, любит воинственные призывы, митинги протеста, обожает внешние атрибуты организации и дисциплины, ему нравятся униформа, конспиративные собрания, на которых чувствуется какая-то тайная и невидимая, но обязательно руководящая рука. Если добавить к этому еще и уверенность в разрешении экономического