I. День первый
Я вообще-то добрый человек, но зверею, когда меня будят. Несвоевременная побудка — самое грубое вторжение в личную жизнь. Особенно тогда, когда делается таким варварским методом, как швыряние камней в окошко.
Ну ладно, не камней — камешков. Маленьких речных голышей, которые, однако, запущены с должной меткостью, чтобы сбить с полки над моей лежанкой стоящую там папашину оловянную кружку. Любимую папашину оловянную кружку.
Кошмар!
Я вскакиваю, запутываясь в одеяле вялыми со сна ногами, и падаю на пол, к кружке, которая подкатывается мне под бок, ластясь, как холодное цилиндрическое животное. Пока я проверяю её, ощупывая, на предмет свежих вмятин и царапин, моё сердце стучит, будто я только что пробежал до реки и обратно. Но Разрубивший милостив — за исключением старых, всё по-прежнему. Фух… А то не сносить бы мне головы.
— Глупая девчонка, — рычу я достаточно громко, чтобы меня услышал метатель камней. — Я отрежу твою косу и сожгу её на пустыре!
В ответ на мои угрозы смеются.
— Сначала поймай, задница!
Звонкий у Лады смех — как апрельская капель. Из-за такого смеха на неё невозможно сердиться, как невозможно сердиться на весну. Но я упрямо удерживаю на лице разгневанную, как мне думается, гримасу и лезу на подоконник с твёрдо выраженным желанием надавать этой настырной девке по шее.
— Задница! — приветствует Лада мою опухшую морду, показавшуюся в оконном проёме. — Ты и правда похож на задницу, Серый. Что у тебя с лицом?
Плотный, уже налитый жаром утренний воздух толкает меня в лоб. Сегодня будет отличная погода.
Я хочу сказать Ладе, что Посвящённой-младшей нельзя так ругаться, но вместо этого бурчу традиционное «доброе утро» и вываливаюсь наружу, прямо в траву, так и не выпутавшись из одеяла. Сворачиваюсь на росистых стеблях в клубок, демонстрируя своё желание вернуться в тот сонный туман, из которого меня грубо выдернули. Давлю на жалость. Дайте поспать… Девичья нога, обутая в неряшливый башмак, тычется мне под рёбра. Ворчу и изворачиваюсь, чтобы шутливо укусить Ладу за лодыжку. Она хохочет.
— Серый, же ты задница, а не собака… Ну и здоров ты спать! Знаешь, сколько сейчас времени? А помнишь, о чем мы вчера договаривались?
Помню.
— Ты могла бы разбудить меня каким-нибудь другим способом. Более цивилизованным, что ли. Постучать в дверь…
— И получить от твоего папаши?
— Он не ночевал дома. Или…
— Но я-то не знала.
— … или залезть в окно и просто потрясти меня за плечо. Лада. Ты же девочка, в конце концов!
— Нет. Я равк-оборотень. Вою в полнолуние и мочусь на поленницы, чтобы дрова в печи горели фиолетовым.
— Фиолетовый? — всё ещё лежа на траве, приподнимаю голову из своего чуть подмокшего кокона. — Это что такое?
— Как варенье из боярышника, — почуяв знакомую тему про цвета, она мигом меняет своё хулиганское настроение на терпеливое, учительское и усаживается рядом. Я слышу, как шуршит подол её юбки, когда Лада подбирает её под себя, и чувствую, как рассеянное тепло её тела принимает объём и придвигается, создавая ощущение маленькой жаровни. В карманах куртки что-то побрякивает. — Помнишь, такое сладкое-сладкое, густое, тягучее. Мы ели его в ноябре. Матери тогда тот старый пень, Костыль, принёс, чтобы она поворожила над его пчёлами о хорошей зимовке…
— Ты же его стащила!
— Да, — невозмутимо отвечает Лада. — Как обычно.
— А потом у нас дико болели животы.
— Да. Потому что можно было его, оказывается, только по ложечке в день, а не весь горшок сразу, как мы сожрали. Дальше?
— Ага.
— Ещё фиолетовый — перья на грудке у фазана. Фазан — птица — перья — длинные… ясно-ясно?
Длинные, гладкие, заострённые. Будто упругие и мягкие лезвия странных ножей. Я держал фазанов в руках, — осенью их приносят охотники — поэтому киваю.
— И зимний закат. Когда мрак съедает солнце.