тебе, сироте, подбросила. Хватайся, девка!
Склеив очередной кораблик, который был назван «Любовью» и торжественно отдан ей в руки, он встал перед ней на одно колено и спросил, выйдет ли она за него замуж. Она согласилась. Не потому, что соседка имела над ней какой-то там непререкаемый авторитет — так повелось, что у сирот их, авторитетов, почти не бывает. Зато есть сердце, готовое стать для корабликов, пусть и из спичек склеенных, дружелюбной и приветливой гаванью, и есть дом, в котором двоим лучше, чем одному, а троим или четверым совсем замечательно, если последние — дети, и есть давняя мечта, приснившийся образ, который тут, в реальности, ждал её на крыльце под февральским снегопадом — ждал-ждал и дождался, да ещё с такими добрыми глазами.
— Само собой. Зря я тебя, что ли, столько терпела…
От счастья она разревелась, и он кинулся её утешать.
— … а этот будет тебе теперь братом, — Ма подтолкнула к ней мальчишку с весёлыми льдинками глаз. — Знакомьтесь. Рик, это Огонёк, твоя новая сестрёнка. Огонёк, это Рик. Дружите, дети.
— Рик? Ульрик Храбрый! Был когда-то такой правитель… Можете звать меня так же, юная леди.
— Воображала, — дёрнула его за ухо Ма. — Довыпендриваешься — огребёшь!
Ульрик Храбрый мгновенно и навсегда стал для Огонька Воображалой, как бы он потом не возмущался и не вопил.
— Да я… да ты… беспредел!
Для беспредела, невнятно посмеивались девочки и Ма, вы все ещё слишком юны.
Такой же непонятный для их детских умов «беспредел» происходил за розовыми занавесками дома Свиданий. Девочки приводили туда мужчин — молодых и старых, толстых и худых, горожан и иностранцев, торговцев и чиновников. Хлопали пробки, звенели бокалы, велись неспешные разговоры и звучал приглушённый смех, а потом было ещё что-то, нечёткое и загадочное. Названые брат и сестра подкрадывались послушать.
— Вот я вас, сопляки! — гоняла их Ма. — Идите-ка на улицу. Кыш!
Цветастое шелковое кимоно с трудом сходилось на её необъятной груди. Да и на всех остальных частях тела тоже — Ма была огромной, как кит, но куда более расторопной и ловкой. Свои пышно взбитые синие волосы она носила с гордостью, как когда-то знатные дамы носили многоступенчатые прически, вела бухгалтерию, отвечала на телефонные звонки, поила чаем приходящего для медосмотров доктора и умела улыбаться одинаково радушно и доброжелательно — что посетителям, что уборщицам, что офицеру полиции, наведывающемуся за ежемесячной мздой.
Офицер очень любил шоколадные конфеты с начинкой-помадкой, трюфели и ореховую нугу.
— Ещё по одной? — предлагала Ма так, будто угощала коньяком.
— Лучше по две. Или по четыре, — предлагал тот в свою очередь и втихаря скармливал конфетки Воображале и Огоньку.
— Славные ребятишки. Только не в то время живут, и не в том месте.
— Где довелось, там и живут, — мягко отвечала Ма. — Судьба, фатум. Могли бы вообще умереть на улице.
Офицер не спорил. Город после гражданской был той ещё клоакой.
Клоака бурлила и трепетала, а они бежали сквозь неё, и серая слизь не приставала к бокам, потому что были они хоть и детьми, но очень шустрыми и быстроногими. У них имелись свои тайные ходы в лабиринтах трущобного гетто, свои незапертые винтовые лестницы, свободные подоконники, картонные шалаши под гремящими эстакадами, качели из автомобильных покрышек, дыры в прутьях ограды, окружающей зоопарк, добрый приятель-кондитер, держащий лавку сладостей, и неукротимое желание жить. И жилось им совсем неплохо. Да ещё и возраст был такой — ещё ребяческий, но уже с соображениями, и пока не подростковый, когда на смену желаниям виснуть вниз головой на старом дубе и стрелять из рогатки приходит совсем иное.
Все уличные знали: эти двое — из дома Ма. Трогать их нельзя. А вот дружить — милое дело. И они дружили: девицы с пёстрыми лицами заплетали ржавые волосы Огонька в хитроумные косы, молодые люди в чёрной коже учили Воображалу замысловатым ругательствам и плевкам на дальние расстояния, отёчные тетки, торгующие цветами и пирожками в гораздо меньшей степени, чем спрятанными под прилавком курительными смесями и странным порошком, звали их «сынком» и «дочкой». На развалинах мёртвой Империи прорастали новые государства, а их, городское-трущобное, было, пожалуй, самым семейным. Пусть его и чистили периодически, пытаясь навести порядок.
— Порядок, порядок, — ворчала Ма. — Почему нельзя дать мирным людям жить, как им хочется?
«Мирные люди» огрызались на полицейские водомёты и уползали глубже в тёмные, пропахшие сыростью норы. Они наотрез отказывались цивилизовываться. Район гетто уплотнялся и не исчезал. Огонёк с Воображалой считали звёзды на крыше.
— Почему они не оставят нас в покое?
— Потому что мы — сила, — твердо отвечал мальчик. — И они нас боятся.
Он был прав, как никто другой, но только в отношении их обоих.
Все остальные были простым смертным сбродом.
Его пешки были дики, грязны и необразованны. При этом он не мог назвать их глупыми — но ум их тоже был каким-то диким, почти звериным, в