Умер Андрей Януарьевич Вышинский.
Я с ним встретился первый раз летом 1906 года, когда после Объединительного съезда (Стокгольм) были объединены в Москве большевистские и меньшевистские организации. Я работал в то время в качестве боевого организатора в Замоскворецком районе (больш[евистском]), и к нам «влились» три или четыре меньшевика в качестве членов районного комитета. Один из них был «т. Георгий», если не ошибаюсь, Цейтлин — брат того Цейтлина, который в 1920 году и позже был заведующим отделом научно-популярной литературы в Госиздате. «Т. Георгий» был очень серьезным работником, с большой логикой и эрудицией, и от него плохо приходилось нашему «ответственному» (Савкову). Другой был «т. Ипполит», черный, бородатый, тоже серьезный и опытный. Третий был Вышинский. Он не обладал ни опытом, ни эрудицией, но был темпераментен и нахрапист, и он натурально обратил свои качества против меня, боевика. Я был в те времена особенно ненавистен меньшевикам, не любил уступать, и на каждом заседании комитета мы с Вышинским жестоко сцеплялись. Так продолжалось до моего ухода из района в центральные районы Москвы.
Следующая встреча с Вышинским произошла у Громана (Сергея Владимировича) в 1918–1919 году, точно не помню. Мы с Вышинским сразу узнали друг друга и дружески поздоровались, но сцепляться не пришлось и не было повода. После его ухода Громан объяснил мне, в чем дело: меньшевики, работающие в советских учреждениях, подписали обращение к Совету народных комиссаров с протестом против репрессий против меньшевиков. Среди подписавших были оба Громана (отец и сын), Вышинский и др..[1746] Кажется, через год после этого Вышинский стал коммунистом и прокурором. Он обвинял в ряде политических процессов (меньшевиков, с[оциалистов] — р[еволюционеров] и т. д.), обвинял с такой же страстностью, как в 1906 году воевал с большевиками и со мной.
Мне пришлось с ним встретиться, когда он был назначен ректором Московского университета. Я не искал с ним встреч, но отношения у нас были хорошие. Когда в 1926 году заговорили о милитаризации высших учебных заведений, он назначил меня председателем комиссии по милитаризации Московского университета. Все ожидали, что на ректорском посту он поведет себя по-прокурорски, но он был гораздо более лоялен, чем его предшественник, и не оглядывался: «а что скажут?», а делал то, что по здравому смыслу считал необходимым; это было большое достоинство. То же качество он проявил в 1928 году по делу профессора Хинчина.
Хинчин получил командировку за границу на математический конгресс в Болонье, но ГПУ упорно отказывало ему в паспорте. Наши математические учреждения попросили меня частным образом переговорить с Вышинским.
Вышинский сразу сказал, в чем дело: «Я мог бы легко ответить вам, что отказывает ГПУ, а я — ректор университета и ничего не знаю. Но я не хочу лицемерить с вами. Я знаю, в чем дело: проф. Хинчин на одном из заседаний предметной математической комиссии произнес фразу, которая была немедленно сообщена в ГПУ. Вот она. Понимать ее можно по разному. Может быть, тут была просто неосторожность, а может быть, — и другое; ГПУ думает, что тут было другое. А вы ведь были на этом заседании?»
Хинчин получил паспорт и побывал и в Геттингене и на съезде в Болонье.[1747]
Письмо от Ивана Ивановича. Он совершенно согласен с моей точкой зрения на дело Игнатьева и К? и поддержит любую реакцию. Я снова побывал в «Доме книги». Каплану очень не хочется обращаться к печати, и он предпочел бы сначала полуофициально списаться с Сережкой. Что же делать? Я согласился. В четверг приду с проектом письма. На вопрос Каплана, буду ли я искать с немцев убытки, ответил, что, если бы ты была тут, со мной, я бы не задумывался. Но главным для нас был ущерб для твоего здоровья из-за всех хлопот, мучений — ущерб большой, непоправимый и приведший нас к катастрофе. Как и чем можно это возместить? И, если бы я искал возмещения в материальной форме, мне бы казалось, что я оцениваю нашу разлуку. Все это я сказал Каплану, заволновался и привел в волнение его.[1748]
Умер Владимир Феофилович Зеелер. Об этом мне сказал Каплан и звал меня ехать на панихиду. Я не мог и не хотел этого делать по многим причинам и прежде всего потому, что почти сейчас же после освобождения Франции Зеелер превратился во врага. «Русская мысль», во главе которой он встал, — позорная изменническая газета. Несмотря на это, у меня есть и хорошее, что можно вспомнить о нем.
До лагеря я не знал его совершенно, разве понаслышке, как одного из белоэмигрантских деятелей. Когда нас, арестованных русских, 22 июня 1941 года сосредоточили в Hotel Matignon — зале заседаний французского совета министров (ирония истории), я не мог ни на одно лицо поместить мысленно