l:href="#n_318" type="note">[318] с рекомендацией от академика Ольденбурга. Несколько месяцев спустя я спросил у Ольденбурга об этой лиге и этом молодом поэте; он покраснел, сказал, что ничего не знает, и отрекся от своей рекомендации, которая, однако, была подлинной. Очень много приходилось разговаривать с членами различных научных комиссий при Книжном центре, и я знакомился таким путем с представителями московской профессуры, не только университетской, но и технической. Среди них встречались разного типа люди: были идеалисты, были и рвачи; были реакционеры, были и коммуноиды, некоторые — искренние, большинство — ж…лизы. Что же делать, так оно было.
Еще осенью 1919 года, когда жизнь стала необычайно трудной, многие профессора взялись совмещать Москву с Иваново-Вознесенском, Тверью и другими провинциальными городами, где легче было доставать продукты питания и отопление. Н. Н. Лузин сделался профессором Иваново-Вознесенского политехнического института и значительную часть времени проводил там; другие думали вообще покинуть Москву на некоторое время. Поэтому когда В. В. Стратонов, организатор университета в Ташкенте, предложил мне кафедру, которая пока не обязывала к отъезду, я принял предложение и в ноябре 1919 года был избран профессором Ташкентского университета. Другим математиком оказался Леонид Кузьмич Лахтин, которого, как и меня, привлекала мысль об организационной и культурной деятельности в Средней Азии.
Пока университет существовал лишь как зародыш в Москве, нашей обязанностью было составление учебных планов и программ, закупка книг, инструментов. В качестве заведующего Книжным центром я помог университету составить очень приличную библиотеку, в чем впоследствии Михаил Николаевич упрекал меня, а я отвечал ему: «Вы, вероятно, предпочли бы, чтобы библиотека была не приличной или вовсе отсутствовала». Пока еще вопрос об отъезде не ставился, но уже предполагалось, что с осени некоторые кафедры начнут действовать, и мы с тобой задумывались над вопросом, как быть: ехать или не ехать.
Так шло время. Прошли три месяца, которые были указаны нам как максимальная длительность нашей совместной жизни. Прошли шесть месяцев. Наступал март, становилось теплее, и мы подумывали о возвращении в кабинет, который, за исключением отопляемости, был удобнее во всех отношениях. Это было тем более спешно, что его собирались занять Марья Григорьевна и Александр Александрович, который со свойственным ему штукарством предлагал мне уплатить половину расходов по пробитию капитальной стены для вывода дыма через маленькую комнату, по установке печи и отоплению. Когда я спросил его, в чем же будет моя выгода, он ответил: «Помилуйте, дымоход пойдет через маленькую комнату и будет вас согревать».
Но я предпочел проделать все это сам и пользоваться теплом, проживая в большой комнате. Мы нашли печника-специалиста, который сложил из кирпичей по хорошей печке у нас и в спальне Ивана Григорьевича. Как показало будущее, эти печи были вполне достаточны для поддержания хорошей температуры в течение всей зимы. Дрова пришлось держать тут же, в кабинете; печка имела сверху плиту и можно было тут же стряпать. По сравнению с прежней зимой — прогресс невероятный.
Возвращения домой по вечерам были не всегда безопасны: иногда постреливали, часто нападали; один раз за мной шли по пятам с недобрыми намерениями. Ты всегда очень волновалась, когда я возвращался поздно, а один раз произошел забавный случай. Я возвращаюсь домой после очень затянувшегося заседания ГУС и слышу, что кто-то бежит за мной по пятам, ни на минуту не отставая. Это была неизвестная женщина. После того, как мы пробежали километра два, я обернулся и спросил, чего та хочет. Она ответила, что очень боится идти одна. Я засмеялся и сказал: «Почем вы знаете: может быть, я опаснее, чем те, кого вы боитесь?» — «Ну уж нет, — ответила она, — я тоже что-нибудь понимаю: у вас — добрая спина». Так мы с ней и шли почти до Архангельского переулка.
Иногда мне случалось вернуться поздно, не имея возможности тебя предупредить, и тогда, перед тем, как войти в комнату, я брал в рот полотенце, становился на четвереньки и так подходил к тебе, а ты брала полотенце и немного меня постегивала. Стегать, в общем, было не за что: жизнь была трудна, время было тяжелое, и нужно было отдавать максимум своей энергии, чтобы вывести страну из состояния хаоса.[319]
Из членов твоей семьи я до сих пор ничего не говорил о Сереже. Если старшее поколение осталось совершенно вне тех событий, которые с такой интенсивностью развертывались в то время, то Сережа с избытком заплатил этот семейный долг. Еще в реальном училище он примкнул к советски настроенной молодежи, образовавшей потом комсомол, проявления чего не всегда были приятны, но соответствовали духу времени.
Осень 1919 года. Сережа пришел из училища и садится за стол. «Лапшин, — говорит он об одном из своих педагогов, — мерзавец, настоящий контрреволюционер, задает уроки и пытается их спрашивать. Ну, да мы приняли меры…» — «Какие же?» — «А Чека на что?» Общее молчание. Я нарушаю его, высказывая без церемоний Сереже, что об этом думаю. Он слушает меня с большим нетерпением и потом говорит: «Теперь понятно, почему вы — не коммунист».
Другой раз — на столе гречневая каша. «Тетушка, вы же говорили вчера, что крупа вся вышла». — «Так оно и было, но я купила». — «А, значит, была выдача?» — «Ну какие же сейчас выдачи? Мы нашли место, где продавался пуд». — «Ага, черный рынок? А мы как раз ведем с ним борьбу. Нет, этой каши я есть не буду. Где вы купили крупу?» Молчание. «Ну ничего, Чека дознается». И с этими словами он выходит из-за стола в свою комнату… Иван Григорьевич бежит следом за ним и с большим трудом уговаривает его не делать глупостей. Поэтому велико было общее облегчение, когда комсомол отправил Сережу в длительную командировку в Туркестан.
О Кате я уже много говорил: она не лишена была ни чуткости, ни человеческого понимания; чувствовала себя и физически и морально очень плохо; тебя и отца чрезвычайно любила. Но временами тот или иной поступок Ивана Григорьевича возбуждал в ней отталкивание, и она становилась совершенно