несчастна. Ты, с твоей снисходительностью к отцу, старалась объяснить Кате причины и результаты отцовской слабости и убедить ее, еще ребенка, быть снисходительной к почти детской слабости характера Ивана Григорьевича.
При Марье Григорьевне и Александре Александровиче жил их сын Котя (Константин) — молодой человек, года на три моложе тебя. Он совершенно не унаследовал материнских свойств и в слабой мере унаследовал отцовскую мягкость, превращавшуюся у него в такт и сговорчивость. Родители (и это — к их чести) старались дать ему хорошее образование: Котя много знал, был культурен, музыкален, говорил на нескольких языках. С нами он старался не ссориться и даже заглаживать материнские выходки.
Его репетитор, Илья Аркадьевич М[ильман], прижившийся в теткиной семье, был довольно желчным холостяком, постоянно пикировавшимся с Александром Александровичем, который тоже никак не хотел оставить его в покое. По образованию он был математиком, но предпочел работу не по специальности во Всерокоме и в Трамоте. Котя очень любил его, как и он — Котю, но отношения со старшими портились все больше и больше.
В квартире, в бывшем будуаре твоей матери, проживал еще с осени 1919 года тот самый спекулянт Сидоров, которому Иван Григорьевич продал (и продолжал продавать) вещи, и при Сидорове жила на положении жены очень бойкая и недурная собой особа — Нина Георгиевна Попова. С ними мы никак не сталкивались; во всяком случае, они были всегда корректны и любезны.
Обслуживался весь этот микрокосм вашей прислугой — Соней Салчунас, литвинкой. Марья Григорьевна запрещала ей заниматься нашим хозяйством, но, так как на службе проводила время от 9 ч. до 16 ч., Соня отнюдь не отказывалась поработать и для нас. И вот тут один раз (и только один раз) ты проявила весьма удивившую меня ревность. Мы с тобой пришли на кухню к Соне, чтобы напилить дров; пила была на двоих и слабая; взялись, и дело не пошло: для тебя это было слишком трудно. Тогда Соня заменила тебя, и все пошло очень хорошо. Но вдруг она перестала быть внимательной и стала с беспокойством смотреть на тебя. И было отчего: ты побледнела и дышала тяжело так же, как при пропаже кольца. Я понял и перестал пилить. Соня допиливала одна, и ты сразу успокоилась. Вернувшись к себе в комнату, мы не сказали друг другу ни слова об этом инциденте, и я так и не знаю, какого рода была эта ревность: спортивная или самая обыкновенная. Я опять дал себе слово беречь тебя и берег. Во всяком случае, я ставлю в большую заслугу тебе и мне, что мы не углубляли этот глупый инцидент.
Приблизительно в апреле произошло одно странное и очень напугавшее нас происшествие. Мы сидели в креслах в нашей комнате, ты — под портретом своей матери: хорошим портретом, в роскошной тяжелой золоченой раме. Говорили о ней: ты рассказывала об обстоятельствах ее смерти в августе 1917 года на вашей даче в Перловке. Несколько дней она болела дизентерией, которая как будто собиралась проходить и никого особенно не беспокоила. Иван Григорьевич занимался в Москве своими делами; врачебный надзор имел место, но нерегулярный и слабый. И вдруг сердце, которое было у нее в плохом состоянии, сдало, и она умерла прежде, чем кто-нибудь сообразил что-нибудь сделать. Мы говорили про болезненную полноту тети Аси и плохое сердце вашего дяди с материнской стороны.
И вдруг ты задала вопрос, которого ни до, ни после не задавала и который мне не понравился: «Ты знаешь очень давно такого-то, знал его еще до встречи со мной, знаешь слухи, которые ходили о нем и о моей матери. Не исходили ли эти слухи от него? Говорил ли он тебе что-нибудь?» Я ответил весьма сухо: «Он говорил мне довольно часто о твоей матери и всегда с чувством большой симпатии и уважения». Это было правдой. В тот же момент тяжелый портрет сорвался со стены и полетел тебе на голову. Я еле успел придержать его и направить в сторону, вреда не было никакого, но мы были очень этим поражены. Осмотр [рамы] не дал никаких результатов: все было в совершенном порядке. До сих пор я вспоминаю этот случай с недоумением и не знаю, что думать. Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы полагать, будто с твоей стороны имело место какое-то неуместное любопытство, скорее — проявление некоторого недоверия к этому господину. Ты очень любила свою мать и сколько раз в тяжелые моменты призывала к ее памяти. Что же касается до падения портрета, то, конечно, можно сослаться на совпадение, но не слишком ли много валят на случай?
Как раз в это время заговорили снова о Курской магнитной аномалии. Красин обратился к Лазареву с предложением заняться данной работой. Московские физики, которые не терпели Лазарева, заговорили везде о том, почему собственно опять фигурирует он. Я отправился в научный отдел Наркомпроса к Д. Н. Артемьеву, чтобы переговорить об этом и, кстати, о других делах. Научный отдел сидел в бывшем округе[320] — старом учреждении со старинной мебелью. У Димитрия Николаевича в кабинете были великолепные старинные кресла, с бархатной фиолетовой обивкой, для него самого и его посетителей. И вот я восседаю напротив в таком кресле и излагаю ему свои дела. Он внимательно слушает.
Я опускаю глаза на документы, поднимаю их: что за притча? Димитрий Николаевич сидит против меня в католической сутане и с тонзурой на голове. Еще несколько секунд: снова он — в его обычном виде. Через несколько минут я снова роюсь в документах, снова поднимаю глаза, снова вижу Димитрия Николаевича в сутане и с тонзурой. Что за глупость? Откуда это? Он — видный коммунист, видный ученый, ректор Горной академии, член коллегии Н[аучно] — Т[ехнического] О[тдела] ВСНХ, заведующий научным отделом Наркомпроса, чисто русский; уж больше было оснований видеть его в православной поповской рясе.
Тут я принужден несколько изменить хронологический порядок и сделать два прыжка вперед. Через два года, в 1922 году, Димитрий Николаевич испрашивает научную командировку, уезжает в Чехословакию и не возвращается. В 1923 году осенью мы с тобой находимся в Париже и навещаем Владимира Ивановича Вернадского и его жену. Я уговариваю Вернадского вернуться в Россию; мы очень долго спорим, иногда оставляем этот вопрос и говорим о других вещах.[321] Я задаю ему вопрос, не знает ли он, что сталось с его учеником Артемьевым. «Как же,