ни о чем не думал, кроме своих пьес и романов с балеринами. Я часто спрашивал себя, да и других, в чем же причина такой полной глухоты Луначарского к интересам того дела, во главе которого он поставлен, и даже сейчас я не могу ответить на этот вопрос.
В нашем личном плане, и именно на твоих университетских занятиях, это отразилось так: ты взялась за работу с величайшей охотой. Мы поручили наше хозяйство тетке Розе, надеясь, что она будет вести его лучше и добросовестнее, чем Марья Григорьевна. Освободившись от хозяйственных забот, ты смогла проводить в лабораториях столько времени, сколько было нужно, и это все погубило. Сырые каменные здания, не протапливавшиеся уже несколько лет, снова вызвали острый суставный ревматизм, и врач, профессор Д. Д. Плетнев, велел бросить учебу и заняться лечением в домашней обстановке. Еще раз, таким образом, попытка твоя перейти к разумному и интересному труду кончилась ничем. Более того, был сделан еще один шаг по направлению к трагическому исходу.
Начало нового учебного года сразу же показало, что настроение научных работников и профессуры резко изменилось. Вместо покорного ожидания давно обещанных улучшений все заговорили о том, когда же такое положение кончится и что нужно найти способ положить ему конец. Недовольство усилилось еще и тем, что Комиссии по улучшению быта ученых было дано задание образовать квалификационные комиссии для распределения их по категориям: первая — ученые с мировой репутацией, вторая — ученые со всероссийской репутацией, третья — крупные ученые с большим преподавательским и научным опытом, четвертая — ученые с хорошей квалификацией и опытом, пятая — начинающие ученые. Этим категориям должна была соответствовать денежная выдача в червонных рублях: первая категория — 20 рублей в месяц, вторая — 15, третья — 10, четвертая — 7, пятая — 5. Этот тариф, который Луначарский опубликовал со своим обычным болтливым предисловием, где говорилось о жертвах, которых не пожалеет советская власть, чтобы создать достойные условия для научной работы, и, кстати, делался кивок на гнилой Запад, — этот тариф вызвал всеобщее возмущение.[438]
Мы с Волгиным пошли к моему сопроцесснику и товарищу по партийной работе Ярославскому. Он принял нас довольно сухо и сказал, что шахтеры зарабатывают меньше. Последовал принципиальный спор о роли науки в государстве вообще и в пролетарском государстве в особенности. Практический результат оказался неожиданным: Волгин, который к этому времени вступил в коммунистическую партию, был назначен ректором Московского университета.[439]
Среди профессоров было всего понемногу. Самыми неприятными являлись реакционные интриганы, привыкшие орудовать исподтишка во времена старого режима. Таким был, например, химик Николай Димитриевич Зелинский.
Я уже упоминал о практических уклонах, которые навязал нам Шмидт, не потрудившись снабдить нас даже минимальными кредитами на их выполнение. Главпрофобр почему-то счел, что административная реформа может заменить кредиты, и нам стали навязывать разделение факультета на шесть отделений — химическое, биологическое, геолого-географическое, физическое, астрономо-геофизическое и механико-математическое, не понимая, что это не уменьшает, а увеличивает расходы и штаты. Для нас, математиков, прямым результатом была бы необходимость читать курс математики для каждого из отделений по-разному, иными словами — вместо одного курса для физиков и натуралистов иметь отдельные курсы для каждой специальности. Вместо общей факультетской канцелярии нужно было бы иметь еще шесть дополнительных канцелярий и т. д. Поэтому на заседании факультета было решено сохранять временно старый порядок.
Каково же было наше удивление, когда мы узнали, что Зелинский побывал несколько раз у ректора и в Главпрофобре и добивался выделения химических дисциплин и лабораторий в особый факультет. Председательствуя на ближайшем же заседании факультета, я поставил этот вопрос и публично сказал Зелинскому: «Некоторое время тому назад, когда ставилась моя кандидатура в помощники декана, вы изволили высказать мнение, что не следует выбирать лицо новое и происходящее слева, так как-де могут пострадать старые и драгоценные академические традиции. Будьте любезны объяснить факультету, в какой мере ваше поведение соответствует тем традициям, в качестве защитника которых вы выступали». Он пробовал отрекаться, но это было невозможно. Факультет подтвердил свое решение, а я, вместо прочной антипатии с его стороны, стал пользоваться очень прочной ненавистью.[440]
Деятельность квалификационной комиссии при ЦЕКУБУ[441] очень раздражила профессуру. Если по некоторым дисциплинам председателям подкомиссий, как мне — по математике и механике, удалось выполнить свою задачу весьма объективно, оставляя личные вкусы в стороне, то по другим получилась сплошная какофония. А. Д. Архангельский не терпел географию и почвоведение. Он считал, что и физическая география, и наука о почвах не имеют самостоятельного бытия, а являются просто главами геологии, причем работают в них неудачники, которые не сумели стать геологами. Поэтому и географы, и почвоведы были спущены на несколько ступеней ниже, чем следовало. Результат: скандалы.
Сижу как-то в деканском кабинете. Входит милейший Иван Иванович Жолцинский (муж танцовщицы Франчески Беаты, о которой я уже упоминал в связи со встречей Нового года) и поет: «Ко мне возвратилась счастливая юность, ко мне возвратилось блаженство любви…»[442] Я говорю: «Партия — теноровая, а вы — баритон. Кто вас омолодил?» А он отвечает: «Вот об этом я вас хочу спросить. Если бы меня, после 25 лет профессорской деятельности, поставили в третью категорию, я был бы немножко обижен, но примирился. Но быть поставленным в первую категорию, то есть в начинающие ученые, — это свыше моих сил. Скажите, кто этот Мефистофель, и я покажу ему, что мои кулаки сразу помолодели». Тон был шутливым и милым, но обида и огорчение так и выплескивались наружу. Что я мог сказать? Я пообещал добиться пересмотра его дела и добился, но обида его была настолько велика, что он немедленно оптировал польское гражданство и уехал в Львов, где занял пост директора