– Нет-нет, – улыбается лучезарно, – толком ничего не видел. Совсем не было времени на достопримечательности. Почти весь отпуск провел в больнице.
Ничего себе.
– Господи, что случилось-то? Авария? Заболели?
– Нет, плановая операция, – и снова улыбается лучезарно.
Плановая операция – это правильно, подумал Завьялов, в Каире лучшая в мире медицина. Мать бы туда, почки и все такое – но с ней надо ехать, а куда сейчас ехать? Интересно, что у этого-то, подумал Завьялов, и ему вдруг стало неспокойно. Что-то нехорошее было в заданной картине, что-то было не так… И тут холодом пошло по спине, и Завьялов спросил, медленно вставая и наваливаясь вперед:
– Какая плановая операция? – потому что вдруг очень нехорошим показалось и сдержанное молчание Евгения, и плавная, плавная, без пришепетываний, речь.
– Да так, Леонид Юрьевич, коррекция. Язычок-с укоротить.
И перед холодеющим Завьяловым открылся большой розовый рот в обрамлении русых усов и козлиной бороды, и во рту этом красовалась культяпка, нормальный человеческий язык, хорошенький, маленький, правильный, отвратительный, подлый, бессовестный человеческий язык.
Завьялова неожиданно затошнило. В висках начало колотиться и как-то тесен стал ворот рубашки, и западного типа человек Леонид Завьялов вдруг услышал собственный голос, визгливо орущий на собеседника – дико, матом, в лучших традициях русского бизнеса, – а рука коммом лупит по полированному столу:
– Вы что, охуеееели? Вы что, думаете, вы на-а-а хуй кому-нибудь нужны с этим говном во ртуууу? Вы что, думаете, вы, бляаааадь, мегастаааар? Вы ноль ебаный, ноль без палочки, хуй с горы, пустое место!!! Вы думаете, мы будем вас снимать? Мы хуй вас будем снимать! Мы! Хуй! Вас! Будем! Снимать!!!
Дернул воротник, комм отшвырнул (дзынькнуло) и в остолбенении посмотрел на этого выродка, который только шире заулыбался и от вида которого сразу затошнило сильней. А выродок сказал нежно и даже руку протянул, будто хотел погладить по рукаву, но передумал:
– Леонид Юрьевич, господь с вами, зачем меня снимать? Я домой хочу, пора уж. Жена, сын.
И тут Завьялов внезапно устал. Он устал очень-очень сильно, ноги подогнулись и посадили Завьялова обратно в кресло, потные руки пошарили по столу, оставляя быстро тающие пятнышки, рубашка показалась твердой и холодной, кресло – неудобным. И подумалось легко и очень ясно, аж в голове зазвенело: надо валить отсюда. Из этой страны. Какой тут на хер бизнес. Нелюди. Никому ничего не нужно. Болото, и они все хотят в нем тихо лежать. Как свиньи в грязи. Без потребностей, без желаний. Потому что даже то, что им сам Бог дал, они готовы просрать, лишь бы вернуться на прежнее место в говне и там носом пузыри пускать. Если кому что и надо, как Щ было надо и Лису было надо, если кто и хочет жизни че-ло-ве-чес-кой, то от них кровавые ошметки остаются. А эти едут к себе в Мухосрански век в говне доживать.
Надо бы что-то спросить его сейчас. Как-то.
– А деньги? Ну там слава?
– А зачем деньги, слава? – и Евгений улыбнулся широко и вдруг, в усах и бороде, стал совсем смирновским, дозвездным – провинциал-интеллектуал, душка! – Я же не за этим шел. Я хотел скопить немножко – и в Каир. Устал, знаете, всю жизнь выродком жить, всем, кто наезжает, язык показывать. Я человек немолодой, противно экспонатом быть. Зачем мне слава, я жизнь свою люблю – жену, школу, Оську. Учеников своих люблю, хорошие они. Домой вот хочу, соскучился. Вы уж простите, что так вышло, не очень честно. Но хочется, знаете, жизни человеческой. Че-ло-ве-чес-кой.
Глава 95
Ему отмщение, и он воздаст – воздал бы – аз бы на его месте воздал, а он спрашивает: хочешь сахару? хочешь молока? хочешь варенья тыквенного? сердце мое хочешь? – и я не могу говорить, потому что у меня нет слов, нет таких слов в моем языке, язык мой прилип к гортани, и я вместо слов издаю плач и клекот, так и сижу у стола в гостиной, положив локти на стол, лицо на локти, и слезами плачу, а он приносит мне сахар, молоко, кофе, тарелку жареных бананов, сердце свое мне приносит, когда кладет руку мне на загривок, говорит: «Йонги, сынуля, все уладится, правда». Надо бы взять себя в руки, голову поднять, утереть слезки, сказать, что все, на самом деле, нормально, что просто устал, выдохся, задолбался, что рад, на самом деле, что это не его, а мои деньги бухнулись в «Холокосте», что это мои, а не его силы потрачены впустую, что сейчас, на самом деле, я голову подниму, утру слезки, поблагодарю его за сахар, молоко, чай, бананы, руку на моем загривке, слово «сынуля», – но почему-то получается только плач и клекот, только плач и клекот, и так до самого прихода Лизы, перед которой совсем уж не мог так сидеть – и поднял голову, утер слезки, прорррррычал (не шел голос): «На самом деле, Бо, все норрррмально» – и так это прозвучало дико, что опять заплакал – и засмеялся.
Блудный, значит, сын, неразумный мальчик, вымотавшийся отступник, которого добрый папа подобрал, привез обратно домой, уложил в кроватку – буквально уложил в кроватку, пришел, когда я уже лег, постучался, посидел в темноте рядом, ничего не спрашивал, и я ничего не говорил, за окном птичка пела колыбельную, покачивалась моя кроватка, потолок расплывался, и Бо спросил: «Йонги, ты заснул?» – a я сказал: «Нет», хотя я заснул, и он сказал: «Йонги, послушай. Поработай у меня какое-то время. Только не перебивай, я скажу коротко, ты, правда, главное – послушай. Пойди ко мне режиссером; я устаю сейчас, годы не те, подрос Яшка, собирается уезжать в Оксфорд через полгода, я бы до этого съездил с ним погулять, скажем, во Флориду, или даже в Венецию, или в Киев, на могилы деда и бабки; а ты бы взял мою студию, я знаю, зоусы – не твоя тема, но, может, Йонги, оно бы сейчас и лучше, что