человеком, чтобы открыто взглянуть на дело не иначе, как взглядом друга, кузена, а также с юмором, но все же с практической стороны, что он ясно и дал понять в ответном послании, гораздо более искреннем и, несомненно, больше делающим честь и его уму, и сердцу, чем любое из тех писем, кои он написал Пьеру еще со времен их детства. И вот, благодаря обману и, в некотором роде, бесстыдству Пьера, этот молодой человек, весьма искушенный в притворстве, был хитростью вовлечен в настоящее доброе дело, будучи вынужден теперь сбросить маску пустого хвастовства и уверенно изобразить в своих чертах истинную сердечность. Так-то просто иные светские люди бывают втянуты случаем в настоящее доброе дело, в то время когда вся застенчивость и невозмутимость, все проклятия и торжественные молитвы терпят крах.
Но немного же мы поймем в особенностях отношений Пьера и Глена – отношений, кои в конце приведут к весьма серьезным последствиям, – не будь здесь рассказана полная неясностей предыстория их размолвки, что вытекала из другого и беспредельно двусмысленного обстоятельства, в коем растворяются все второстепенные, и таким образом возникает полная картина пронизанного двусмысленностями, единственного возможного объяснения для всех прочих малопонятных подробностей.
Пьер долгое время предполагал, что, не беря в расчет его собственное особое чувство к Люси, великосветский Глен не остался нечувствительным к ее удивительной красоте. Можно с уверенностью заявить, что его кузен никогда не сделал бы малейшей попытки предать его доверие; а что до Люси, то его же врожденная тактичность, коя никогда не позволила бы ему начать с ней разговор на эту тему, добровольно замыкала и ее уста. Тактичность между Пьером и Люси наложила священную печать на сундук, полный тайн; печать, коя была словно воск душеприказчика на ящиках письменного стола, что хоть и можно расплавить с помощью огня копеечной свечки, но, как бы там ни было, его все же надлежит уважать как запрет, обладающий силою несокрушимых засовов и запоров.
Если Пьер смутно представлял себе, как будет вести себя с ним Глен, в этом отношении он не мог найти никакой подходящий почвы для возникновения подозрений. Не улыбка ли зависти – столь щедро предлагать свой особняк невесте? Однако, с другой стороны, если отбросить мнимую простоту манер Глена да проникнуть под его парчовые облачения, то там Пьер иногда, казалось, видел тщательно скрываемую и все же кровоточащую рану отвергнутой любви, самой мучительной ненависти проигравшего соперника, кою только усиливали их прежняя дружба да чистое кровное родство меж ними. И тогда в свете сей капитальной догадки стали понятны все прочие странности в поведении Глена: его капризность в эпистолярном вопросе – «дорогие Пьеры» и «дражайшие Пьеры»; летучий переход от лихорадочного жара сердечности к равнодушию на точке замерзания, затем – к обратному повышению градуса до горячечного жара; и, сверх того, его экспрессивная избыточность в выражении своей преданности, столь же скороспелой, как и несомненная помолвка Пьера, коя, казалось, находилась на завершающем этапе, – это объясняло все те странности, кои теперь несомненно нашли свое прекрасное объяснение. Ибо чем глубже иных людей одолевает тайное и мучительное чувство, тем более лживый вид они на себя напускают. В таком случае дружеское поведение Глена должно оценивать в прямом соотношении с его скрытой ненавистью; и кульминационный момент этой ненависти проявился в подготовке своего дома для невесты. Но если ненависть была абстрактным мотивом, ненависть сама по себе не может быть непосредственной причиной, которой руководствовался Глен. Разве ненависть столь гостеприимна? Тогда непосредственный мотив Глена – сильное желание скрыть от широкой общественности факт, несказанно унизительный для его надменной, утопающей в золотых кружевах души, – тот факт, что в борьбе за исполнение глубочайшего желания его сердца Пьер одержал над ним столь блистательную победу. Столь хитроумным было поведение Гленовой ненависти, пламя коей Глен мудро приглушил в себе, сие поведение было слишком изворотливым, а посему оно внушило Пьеру первое подозрение, что, следуя этому же методу, его кузен так отчаянно тщился изобразить ему неправдоподобное. И вот мы видим, что отрицательная сторона скрытности любой сильной эмоции в том, что ее очень сложно долго держать в секрете от любого другого сердца любого человеческого существа, и что одно из самых бесполезных дел в мире – пытаться брать на себя великодушные обязательства и предлагать людям нечто, совершенно противоположное тем чувствам, кои обуревают вас. Поэтому истинная мудрость гласит, что, если вы испытываете какое-то чувство, кое вы жаждете скрыть от всех, будьте в таком случае квиетистом [132] и не говорите, не делайте ничего, что раскрыло бы вас. Ибо из всех неудачных способов этот – самый неудачный. Притязания и замены – удел новичков, только постигающих науку мира, науку его же собственной родины, где мой лорд Честерфилд – худший из возможных наставников. Самый ранний инстинкт ребенка и самый зрелый опыт прожитых лет объединяются в утверждении простоты, которая самая правдивое и сильнейшее качество человека. Будучи правилом человеческой жизни, эта простота глобальная и всеобъемлющая, и ей следует и самый ловкий подлец, и чистейший праведник, и мудрейший из людей – все следуют этому правилу и выполняют его тем боком, каким они поворачиваются в социальном отношении к нашему любопытному и беспринципному обществу.
В вопросе особняка ныне осталось лишь точное вышеупомянутое ожидаемое затруднение – осталось вплоть до времени великого жизненного переворота в душе Пьера: получения им послания Изабелл. И хотя в действительности Пьер просто не мог естественным образом до сих пор колебаться в отношении принятия выгоды от проживания в тех совершенно иных обстоятельствах, в коих он оказался, и хотя поначалу сильнейшие из возможных, внезапные возражения на почве личной независимости, гордости и общего пренебрежения, все это громко зароптало в его душе при подобном решении, все же наконец тот же бесстыдный инстинкт самосохранения, побуждающий ко всему приспосабливаться, который вынудил его на первоначальное согласие, напомнил ему в конце концов, что оно осталось неотмененным. Это разом избавило его от всех прямых забот о ночлеге и хлебе насущном и таким образом предоставляло ему кров на неопределенный срок, давало ему возможность подыскать что-нибудь получше и поразмыслить, как можно сделать все, что только было в его силах, для дальнейшего постоянного благополучия тех, кого вверила ему судьба.