рабочем столе, с коего мошенническая книга намеревалась шагнуть в мир, здесь я быстро прибью ее гвоздями за разоблаченное преступление! И затем, наскоро пригвоздив ее, я плюну на нее и с этого начну худшие надругательства мудрого мира над ней! Теперь я выйду из дому, чтобы встретить свою судьбу, которая поджидает меня, разгуливая по улице.
Как был, в своем кепи и с письмом Глена и Фредерика, кое он невидимо сжимал в кулаке, он, словно сомнамбула, прошел через комнату Изабелл; она длинно завизжала высоким голосом при виде его смертельно-белого и осунувшегося лица и после, не имея сил кинуться к нему, в оцепенении рухнула на свой стул, будто ее набальзамировали и покрыли слоем ледяного лака.
Пьер не обратил на нее внимания, но просто-напросто прошел напрямую две смежные комнаты и без стука, необдуманно, вошел в комнату Люси. Он миновал бы и эту не глядя, чтобы добраться до коридора, не сказав ни слова, но что-то остановило его.
Мраморно-белая девушка сидела перед своим мольбертом; маленькая коробка с заточенными угольными карандашами и несколькими кистями была подле нее; ее чародейская палочка художницы вытянулась в сторону рамы; сжимая угольный карандаш двумя пальцами, держа в той же руке корочку хлеба, она легкими движениями щеточки чистила эскиз портрета, чтобы удалить некоторые опрометчивые линии. Пол комнаты был усыпан хлебными крошками и угольной пылью; он заглянул за мольберт и увидел свой собственный портрет в форме наброска.
Сперва мельком взглянув на него, Люси ни двинулась, ни шелохнулась, но, словно ее собственная чародейская палочка приворожила ее, сидела, как в забытьи.
– Холодные угли угасшего огня покоятся перед тобой, бледная краса, мертвым углем ты пытаешься разжечь огонь давным-давно потухшей любви! Не трать этот хлеб, ешь его – в горечи!..
Пьер повернулся и вышел в коридор и затем, остановившись ненадолго, простер руки ко двум внешним дверям, что вели в комнаты Изабелл и Люси:
– За вас двоих возношу сейчас самые искренние молитвы, чтобы там, где вы, невидимые мне, оцепенели на своих стульях, чтобы вы могли никогда не очнуться к жизни – орудие Истины, орудие Добродетели, орудие Судьбы ныне покидает вас навсегда!
Когда он быстро шел по длинному, продуваемому ветром проходу, кто-то с верхних этажей нетерпеливо окликнул его:
– Куда, куда, приятель? Куда в такой опасной спешке? Привет! Ну и ну!
Но Пьер, не обратив на него ни малейшего внимания, прошел мимо. Миллторп с тревогой и беспокойством посмотрел ему вслед и дернулся было бежать за ним, но передумал.
– У этого Глендиннинга всегда была буйная кровь; и теперь вены на его кулаках так вздулись, словно ему руки перетянули жгутом. Следовать за ним по пятам я не смею, но все же, чует мое сердце, что надо… Стоит ли мне подыматься в его комнаты и спрашивать, какое черное несчастье обрушилось на его голову?.. Нет, пока нет, я могу показаться навязчивым, скажут, что меня послали. Я подожду – что-то вот-вот может произойти. Выйду-ка я на улицу перед Апостолами и немного прогуляюсь; и затем увидим.
Пьер прошел в дальнюю часть здания и резко ворвался в комнату одного из Апостолов, которого он знал. Комната была пуста. Он помедлил мгновение, затем направился к книжному шкафу, который представлял собой комод в нижней части.
– Я видел, как он клал их сюда… вот… нет… здесь… нет… посмотрим-ка еще вот здесь.
Он рванул на себя и открыл запертый ящик, и пара пистолетов, полная пороховница, мешочек с пулями и круглая зеленая коробочка с пистонами открылась его глазам.
– Ха! Какие чудесные орудия использовал Прометей, кто знает? Но эти более удивительны тем, что в одну секунду могут уничтожить самые важные из успешных деяний Прометея за последние без малого тринадцать лет. Взгляните-ка: вот две трубы, что будут играть громче, чем тысяча труб Гарлема… В них есть музыка?.. Нет?.. Итак, вот порох для пронзительного сопрано, и материал для тенора, и руководящая пуля для баса, который всему подводит итог! И… и… и… да… в качестве наилучшей подкладки я отошлю им назад их же ложь и засажу огненные пули каждому из обоих прямиком в мозг!
Пьер оторвал ту часть письма Глена и Фреда, в которой громче всего звучала их ложь, и, разделив бумагу на две части, сделал из нее два пыжа[215] для пуль.
Сунув пистолеты себе за пазуху, он вышел на улицу через заднюю дверь и направил свои быстрые шаги в сторону большой центральной улицы города.
Это был холодный, но ясный, тихий и безотрадно-солнечный день; было около четырех или пяти часов после полудня – тот час, когда эта большая, яркая улица была больше всего запружена экипажами, которые катили со всей надменностью, и повсюду гордо шелестело платье прогуливающихся особ, как мужчин, так и женщин. Но эти последние избрали себе один широкий тротуар, ведущий на запад, и в основном прогуливались там; второй тротуар был почти безлюден, оставлен ими для носильщиков, слуг и рассыльных из магазинов. На западном же тротуаре, растянувшись на долгие три мили, тянулось в обе стороны два потока блестящей, закутанной в шали или тонкое шелковистое сукно публики, которая непрерывно скользила, огибая друг друга, как две длинные, великолепные, усталые вереницы соперничающих павлинов.
Не присоединившись ни к одному из потоков, Пьер гордо пошел посередине между ними. Видя, как его лицо искажает дикая и роковая гримаса, одни люди бросались в стороны, к стенам, другие жались к краю тротуара. Нетрудно догадаться, что Пьер рассеял всю эту толпу, пусть и в сокровенных глубинах