постель. Пьером овладело какое-то оцепенение, словно от дозы опиума, и он провалился в глубочайший сон.
Пробуждение последовало через час, а вместе с ним ему сразу же пришли на память все события прошлой ночи; и теперь, после сна, он почуял в себе небольшой прилив сил и продолжал лежать очень тихо и неподвижно, почти в полуобморочном состоянии, в то время как душа его была объята безмолвной тревогою; он боялся, что спугнет чары оцепенения, стоит ему двинуть хоть одним членом или хотя бы шевельнуть головой. На лик своего горя Пьер взирал с твердостью и ронял долгие взоры во глубину его глаз; и тогда к нему пришло и ясное, и хладнокровное, и окончательное его понимание – по крайней мере, он так думал, – понимание того, что именно оно от него требует, и на что ему придется решиться в спешке, когда на его голову тут же падут все громы и молнии, и какой линии поведения ему должно держаться за завтраком в близкой неизбежной беседе с матерью, и как ему теперь быть с видами, что он имел на Люси. Времени на раздумья у него оставалось немного. Поднявшись с постели, он утвердился на ногах и расправил плечи и затем направился к своему письменному столу да набросал несколько поначалу нерешительных, а под конец торопливых фраз следующей записки:
Он сложил записку и уже собрался было ее отослать, как вдруг замер на мгновение да снова ее раскрыл и стал читать про себя. Однако он не смог прочесть как следует свое же послание, ибо некий туман вдруг застлал его взор. Но вот зрение его прояснилось; и тогда, торопливо схватив перо, он приписал такой постскриптум:
Затем, запечатав конверт и дернув шнур колокольчика, Пьер вручил записку вошедшему слуге, строго-настрого приказал доставить ее как можно скорее да велел не ждать ответа. Но когда слуга двинулся к выходу из его покоев, он кликнул его назад, отобрал запечатанную записку и, сломав свою печать, снова открыл ее да нацарапал карандашом внутри конверта такие слова: «Не пиши мне, не спрашивай обо мне»; после чего еще раз ее запечатал и отдал посланцу, который вышел, оставив Пьера стоять в глубочайшей задумчивости посреди комнаты.
Наконец Пьер очнулся от своих мыслей и покинул особняк и побрел через луг ко глубокой и темной заводи у свежего студеного ручья и выкупался там, и затем, возвратясь в покои приободренным, переменил на себе все платье, стараясь маленькими пустяковыми заботами о собственном туалете отогнать прочь все думы о том тяжком грузе, что давил ему на сердце. Никогда еще он не наряжался с таким волнением о впечатлении, кое должен произвести. Таков был один из капризов нежно любящей его матери, ей нравилось сбрызгивать парфюмом вещицы тонкого полотна в его гардеробе; и то была одна из его собственных слабостей, женских черт в характере – таких черт, кои порою забавно бывает наблюдать у мужчин очень крепких, широкоплечих да отмеченных к тому же особым величием души, у таких, как пророк Мухаммед[81], например, склонность ко всякого рода ароматическим эссенциям. И посему, когда он еще раз оставил особняк, с тем, чтоб нагулять на щеках румянец, прежде чем встретить проницательный взор своей матери, которая о причине его возможной бледности должна была не узнать никогда, Пьер выходил из дому весь пропитанный благоуханьем; но, увы! тело его служило лишь душистым погребальным покровом тому мертвецу, что похоронен был в его груди.
Пьер пробыл на прогулке дольше, чем собирался; и когда он по возвращении поднялся вверх по Липовой тропе, что вела к столовой, да взошел по ступеням веранды и там заглянул в большое окно, то увидал, что его мать уже восседает неподалеку от стола; вот она повернула к нему голову; и до него долетел ее веселый голос: заливаясь искренне беззаботным и радостным смехом, она шутливо возвещала, что сегодня он, а не она, стал утренним лентяем. Дэйтс, держа в руках то ложки, то салфетки, хлопотал около сервировочного столика.
Призвав на помощь всю возможную бодрость, Пьер шагнул в столовую. Памятуя о своих трудах при купании да при выборе наряда и зная о том, что в это, как нарочно, волглое, прохладное, неприветливое и туманное утро не одно дуновение ветра не подрумянило его щек, Пьер, тем не менее, убеждал себя, что долгая бессонная ночь на страже вовсе не оставила на нем следа.
– Доброе утро, сестра… Ну, и славная же была у меня прогулка! Я побывал даже…
– Где? Святые небеса! где? гулял, и пришел весь больной!.. боже, Пьер, Пьер?.. Что с тобой стряслось? Дэйтс, я позвоню, когда вы потребуетесь.
Но добросовестный слуга помедлил еще мгновение, охорашивая салфетки, словно ему не под силу было сразу расстаться со своими привычными обязанностями, и лишь затем направился к выходу, ворча себе под нос что-то неразборчивое, как это свойственно всем верным и испытанным старым