перекошенным лицом, по виду крестьянина, связанного веревками, с четырьмя длинными свободными концами, которого держали за них сзади множество невозмутимых мужчин, тащивших этого дикого, грязного человека по направлению к дому. Затем я услышала, как в ответ на этот вой раздались рукоплескания, пронзительные крики, завывания, смехи, благословения, молитвы, клятвы, гимны и все прочие бессмысленные звуки, что неслись со всех комнат моего дома.

Бывало, что в тот дом иногда приходили – хоть и очень ненадолго, менее чем на час, – люди, чья наружность в те поры казалось мне примечательной. Они имели спокойный вид, они не смеялись, они не стонали, они не рыдали, они не делали странных гримас; их взгляды не выражали бесконечную усталость; их одежда не была ни нелепой, ни фантастической, – иными словами, они совсем не походили на всех тех, кого я видела прежде, исключая очень немногих в доме, которые, казалось, всем управляли. Про этих людей приятного вида я думала, что они какие-то странные слабоумные… из тех, кто с виду спокоен, но чей разум блуждает, что они спокойны душою и что блуждает у них только тело и что они какие-то странные слабоумные.

Мало-помалу дом снова изменился у меня на глазах, или то было мое восприятие, что повлияло на первые воспоминания и переменило их? Я жила в маленькой комнатке наверху; в ней почти не было мебели; иногда я желала выйти оттуда, но дверь всегда была на запоре. Порой ко мне приходили люди, выводили меня из комнаты и приводили в очень большое и длинное помещение, и там я видела всех прочих обитателей этого дома, которых тоже приводили сюда из отдаленных одиночных комнат. По этому длинному помещению они могли свободно скитаться и болтать друг с другом сколько душе угодно. Одни стояли в центре комнаты, спокойно глядя в пол по целым часам, и они никогда не шевелились, но лишь дышали и ели глазами пол. Другие жались в углу и сидели там скрючившись, только дышали и жались по углам. Иные крепко прижимали руки к сердцу и медленно прогуливались туда-сюда, все жалуясь и жалуясь самим себе. Один говорил другому: «Пощупай-ка вот здесь, засунь-ка свои пальцы в эту трещину». Другой бормотал: «Сломано, сломано, сломано» – и больше не произносил ничего, без устали твердил одно слово. Но большинство из них молчали – они не могли говорить, или же не хотели говорить, или забыли, как надо говорить. Почти все из них были бледными людьми. У иных были волосы белее снега, и все же то были еще молодые люди. Одни знай себе толковали про ад, вечность и Бога; другие говорили обо всем так, будто бы оно точно предопределено; и находились те, кто непременно выступал со своими возражениями, и тогда они начинали спорить, но истинная убежденность в своей правоте отсутствовала с обеих сторон. И как-то раз почти все присутствующие – даже те, кто беззвучно стонал, даже те вялые особы, что жались по углам, – почти все они как-то раз засмеялись, когда после целого дня громкого бормотания двое из этих вечных оппонентов одновременно сказали друг другу: «Ты убедил меня, друг, и мы квиты, ибо и я убедил тебя тоже, но другим путем; и теперь давай спорить сначала, ибо все же, раз мы с тобой поменялись убеждениями, мы по-прежнему не согласны друг с другом». Одни обращались с пылкою речью к стене, другие болтали с пустотой, кто-то шипел в пустоту, кто-то показывал пустоте язык, другие били в пустоту, иные делали движения, будто боролись с кем-то невидимым, и падали от его ударов.

Ну, а теперь, как и в прошлый раз, ты давным-давно, гораздо раньше моих теперешних слов, уж сам догадался, что это был за второй или третий дом, в котором я проживала в ту пору. Но не произноси при мне это слово. Никогда не слетает оно с моих уст; и даже теперь, стоит мне только услышать его, как я затыкаю уши; когда я вижу его в книге, то отбрасываю ее от себя. Это слово для меня просто невыносимо. Кто доставил меня в тот дом, как я туда попала, не знаю. Я там прожила очень долго, только это я знаю; и я говорю, что я знаю, но в душе я до сих пор еще в том не уверена, все еще, Пьер, все еще не… о, все эти грезы, вся эта неразбериха – никогда они не оставят меня в покое. Позволь мне вновь умолкнуть.

Изабелла отодвинулась от Пьера, приложила маленькую сильную ручку к своему лбу, затем очень медленно провела ладонью по лицу сверху вниз, но едва коснулась рукою глаз, как прикрыла их, да так и осталась сидеть в этой позе, не делая более никаких движений и в мертвом безмолвии.

Затем она очнулась и продолжила свой туманный рассказ, полный ужасов:

– Мне следует быть краткой; я вовсе не хотела чуть что сворачивать то там, то сям на боковые тропинки моей истории, но грезы, о коих я уж не раз говорила тебе, порой руководят мною; и в такие минуты я словно лишена своей воли и подчиняюсь голосу грез. Будь снисходителен со мною, а я постараюсь быть более краткой.

Наконец пошли слухи, что обо мне в доме шел спор, некое разногласие, о коем я знала лишь понаслышке, а не из первых рук. Прибыли какие-то незнакомцы, или же их спешно прислали в дом. На другой день меня нарядили в новое и красивое, но все же простое платье и свели вниз по лестнице, вывели из того дома и усадили в экипаж рядом с женщиной приятной наружности, но совершенною незнакомкой; и меня увезли далекодалеко, мы ехали около двух дней, останавливаясь где-то на ночь; и вечером второго дня мы подъехали к другому дому, вошли в него и остановились в нем.

Новый дом был меньше в несколько раз, и мне казалось, что в нем царит восхитительная тишина, если сравнивать его с тем, прежним. В этом доме жил красивый ребенок; и это прелестное дитя всегда смешливо и невинно улыбалось мне, и всякий раз то для меня было в диковинку, что меня манят, чтобы поиграть со мной, и всегда-то он мне радовался, и всегда-то он был беспечен, приветлив и счастлив, стоило ему меня увидеть; этот прелестный малыш первым пробудил во мне самосознание, первым открыл мне, что я была существо, которое отличалось от камней, деревьев, кошек, первым разуверил меня в том, что все люди ведут себя как камни, деревья, кошки, первым даровал мне сладостные представления о том, что есть человечность, первым мне открыл, что такое бесконечное сострадание, нежность и красота человеколюбия, – и это прелестное дитя было первым, кто косвенно внушил мне туманную мысль о красоте и с нею вместе и в то же самое время – чувство печали, мысль о бессмертии и вездесущности печали. А теперь мне кажется, что я вот-вот запнусь на сем воспоминании… останови же меня сейчас, не дай мне идти по этой тропе. Я всем обязана прекрасному младенцу. О, как я завидовала ему, когда он со счастливым видом лежал у материнской груди и с ее молоком впитывал и жизнь, и радость, и всю свою бесконечную улыбчивость из ее белой и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату