Сказал я совсем не то, о чем подумал.
Мне никто не ответил. Может быть, стыдно стало кому-то еще. Из тех, у кого были и мамы, и папы.
Не знаю…
«Чужая душа — потемки», как иногда говорит мой папа.
Мама! Папа! Где вы? Что делаете? Наверно, вспоминаете обо мне?
Наверно…
Это ваши воспоминания согревают меня темной ночью, дорогие мои, любимые мама и папа!
Никогда и никому я не скажу этого вслух. Бедный Денис! Бедный Васька! Как же так?!
Как же можно так жить?
Мы вернулись к потухшему костру. В свете звезд увидели, что маленький художник Васька пробрался по травяному настилу под стенку и уже спит.
Оля потрогала голову спящего Лёнчика.
— Кажется, у него температура поднимается, — сказала она.
— Возможно, — ответил Денис. — Располагайтесь кто как может. Девчонки могут на настил залезть, к Ваське. Только больного не толкайте. Завтра всех подниму в четыре часа утра. Раньше выйдем — раньше до лагеря доберемся.
Глава 18
Я устроился под стенкой, на каком-то тряпье. Под голову положил рюкзак. Вертелся, вертелся, потом повернулся на спину и в прореху крыши стал смотреть на звезды. Я то широко открывал, то сощуривал, то закрывал глаза. Сияющие лучи звезд пробивались сквозь ресницы и, казалось, мерцали еще сильней.
«Эй вы, звезды! — думал я. — Что вам оттуда видно? Видны ли вам мы, люди? Может, вы висите там, на небе, и потешаетесь в свое удовольствие, глядя на нас? Как мы тут взбираемся в горы, ищем сокровища, ломаем ноги? Рисуем… Вы видите, как мы рисуем? Почему мальчик, который даже не знает, как звали его маму, рисует именно так, а не иначе? Рисует сам! Сам! Его никто не заставляет, не определяет в художественную школу, а он все равно рисует? Почему?»
Кажется, я даже позавидовал маленькому Ваське. Но быстро прогнал от себя это чувство. Мама меня всегда учила, что зависть надо гнать прочь от себя! Всем, но в особенности — художникам. Чем раньше художник научится избавляться от зависти, тем лучше. Потому что тот, кто завидует, разрушает сам себя.
Ведь мир огромен, и способность людей творить так же огромна, как мир. Каждый человек может придумать что-то свое. Даже представить трудно, сколько на свете людей и сколько всего они могут выдумать! Нет смысла завидовать — не назавидуешься. Так говорила моя мама, и я это запомнил.
Тот, кто завидует, уже не может сам создать ничего значительного, потому что все, что он захочет создать, будет замутнено завистью. Тот, кто завидует, теряет талант. Зависть — смертный грех. Мама повторяла это мне сто, или сто один, или сто двадцать один раз, чтобы я запомнил.
Я запомнил. Но когда я попросил маму рассказать о «смертных грехах» подробнее, мама замахала рукой и сказала: «А в этом ты сам потом разберешься».
Может, мама и сама была в этих вопросах не сильна? Это тетя Жанна у нас ходила в церковь, да Иваныч все рвался в монастырь.
«Кстати, чем не монастырь для Иваныча?» — подумал я и сам тихонько посмеялся своей мысли. Закрыл глаза и представил себе Иваныча с толстой горящей свечой, в монашеском одеянии, с огромным капюшоном, накинутом на голову, идущим по развалинам монастыря.
Тут я услышал музыку. Она была сначала нежная, возвышенная, потом — тревожная.
Под сводами старинного монастыря я увидел идущих один за другим монахов. В руках они держали зажженные тонкие свечи.
Монахи медленно подходили к иконе Богородицы, целовали образ и кланялись ему. Потом старший, похожий на Иваныча монах взял икону и начал оборачивать ее в несколько слоев материи и еще во что-то. После этого вложил икону в плоский деревянный ящик и понес к выходу. Процессия монахов двинулась вслед за ним. Молодые монахи ломами разворотили камни у боковой стены храма и вырыли там глубокую яму. Туда они и опустили икону. Яму зарыли, уложили камни снова, так что невозможно было догадаться, что камни вообще кто-то трогал. Оставшуюся землю разбросали по площадке.
На прощание тот самый монах, похожий на Иваныча, обернулся ко мне. Я почему-то бухнулся на колени.
Монах перекрестил меня несколько раз, ощутимо нажимая на лоб, живот и плечи. Сначала на правое, потом на левое.
«А теперь вставай! — приказал монах. — Пора».