– И чего ж я такого вижу? – полусотенный подошел к Тагаю, застыл, возвышаясь над ним. Низкорослый вогул снизу вверх смотрел на него.
– За Пелымью ваша земля кончается.
– Шалишь, – тряхнул бородой Скрябин, – наша тут земля. И за ней – тоже наша. Вся Сибирь, сколько есть ее. И куда еще не добрались – вскоре доберемся.
– Не ваша, – упрямо мотнул головой проводник.
– А чья тогда? Уж не ваша ли? Так вогульских князей мы давно побили…
– И не наша, – перебил полусотенного Тагай. – Человек здесь хозяином отродясь не был. И не будет никогда.
– Мракобесие свое языческое при себе держи, – сквозь зубы процедил Лонгин. – Не больно-то вам байки ваши помогли со стрелецкой пищалью и казацкой саблей сладить.
Вогул кивнул согласно:
– Вот и Замятня тебе, белый князь, так же ответил, – и развернулся, уйти намереваясь.
Скрябин положил ему руку на плечо, удержал.
– Нет, ты погоди. Говори, что хотел – а я послушаю.
– Нечего мне сказать. Древняя это земля. Такая, что ни один манси тут не поселится, а женщина и вовсе на нее не ступит, ревность ее нутром чуя. Неспроста беглые люди сюда пришли – и не по одной своей воле. Наущение их привело.
– Чье? – нахмурился полусотенный. Речи проводника разбудили в нем тревогу, что уже не первый день дремала в груди.
– Про то не ведаю, белый князь.
– Не князь я, – Скрябин оттолкнул от себя Тагая.
Вогул ушел, оставив полусотенного задумчиво глядеть на раскинувшуюся за прибрежным холмом тайгу. Темной стеной вставала она у берегов. Разлапистые кедры клонили тяжелые ветви к земле, что блестела оловянно от напитавшей ее влаги. На склоне, где повыше да посуше, суетились стрельцы с казаками – разводили костры, ставили навесы, перетаскивали со струг съестное и прочий припас, снаряжали волокуши. Коней с собой не брали – не прошел бы конь в такой паводок, увяз бы. А человеку все едино – он скотина такая, что ему все нипочем.
«За Пелымью ваша земля кончается» – эхом отдавались в памяти слова. Тревожные. Темные.
Корявые, шишковатые ветви рвали тугой войлок армяка, вдавливались в мягкий, дрожащий живот – почти бескровно, точно в густую квашню. Казак верещал дико, глаза выпучив, слабеющими руками цепляясь за темную, склизкую кору. Другой, хрипя от натуги, саблей рубил живое дерево – без толку. Сталь секла кору, белесое лыко брызгало мутной сукровицей, но поддаваться не хотело. Дерево боли не чует – на то и дерево.
А другие ветви уже обвивали ноги, тянули вниз и назад. Справа стрелец бердышом ударил – справно, туда, где ветка от ствола отделялась. Хрустнуло, мокрая тьма ответила густым шипением. Сучковатая лапа, что уже на ладонь вошла в живое тело, дернулась, пошла назад, открыв страшную рану. Хлынуло темное, сизый кудель кишок потянулся, на черные сучки намотанный, повис. Казак не орал уже, хрипел только, кровь на губах пузырилась.
И тогда первый побежал. Крик его, тонкий, точно девичий, полетел над водой:
– Спаса-айся!!!
Загребая ногами воду, побрел по реке, от берега прочь, слепо руками размахивая. Шаг, другой – и скрылся в темноте.
– Спаса-а-а… – и крик разом оборвался, смешавшись с речным ропотом.
– …яко Твое Царствие и Сила, и ныне и присно… – шептал кто-то горячо, а рядом волокло в темноту товарища его, зубами в гнилую землю впившегося. Хохотала, захлебываясь, Марфа, в грязи катаясь, святую молитву перекривляя.
– Уходим! – оскаленная харя Замятни вынырнула из порезанной рыжим огнем темноты, крючьями железными впились в плечо Скрябина пальцы. – Не выстоять нам! Уходим!!!
А сзади, скрипя и раскачиваясь, высилось уже огромное и страшное, лапы-ветви протягивая. Бледные, как болотный огонь буркалы россыпью мерцали на лоснящейся черноте ствола, покореженной, раздутой, точно труп утопленничий. Скрябин, взглядом в те огни упершись, задрожал, задергался, точно кукла балаганная.
– Уходим, – просипел Лонгин, потом встрепенулся, в грудь воздуха набрал: – Уходим!!! Ребятушки, спину не кажи, задом пяться! Вдоль берега, давай!!!
Да только слов этих уже не слышали – рванулись разом все, точно кто-то заслон с плотины убрал, и водой бурной хлынули, толкаясь, бранясь, божась…
– Не замай!!! Отыди!!! Ах ты, пес!!!
И словно не стало людям врага, кроме себя самих. Сверкнули сабли, закричали, под ноги в грязь падая, первые страдальцы. Стелящиеся следом ветви обхватили их, поволокли. А за спинами хрустело и чавкало, словно плоть людская в мельницу чертову попала. И только Скрябин один видел, как Марфу, позади брошенную, ветви опутали, растянув точно на Андреевском кресте, головой вниз, и подняли кверху, гогочущую. Бледные телеса ее тряслись студнем,