основном второго ряда. А вот сундук с романтиками реакционными: в нем, допустим, Ките, Ламартин и Брентано и кое-кто еще. А что делать с Гофманом? Он вроде бы и там, и там, то есть ни в каком сундуке. И те, кто не влезают в тот или иной сундук с этикеткой, оказываются самыми крупными, самыми живыми, изворотливыми и безразмерными. Короче, классиками. На этот случай имелась всеобъемлющая формула: имярек был писатель противоречивый. А дальше все просто:
Но сами-то они, писатели, не молчали. Они говорили с нами о том, что волновало их в свое время. И нас в наше время. И ни один самый великий литературовед не мог их переспорить, приписать им чего не было. А список обязательного чтения был огромный. Так что если кто нас и просвещал, то в первую очередь сам материал. Идеологические нашлепки на классиках не держались, они соскальзывали сами собой. Другое дело — те лекторы, кто с пиететом и восторгом вместе с нами рассматривал картины мира, созданные умами прошлого. Они открывали нам в текстах такие глубины, уровни, аспекты и красоты, о которых мы в свои семнадцать лет не имели ни малейшего представления. И на этих лекциях время неслось вскачь, и расширялись горизонты, и у мозгов вырастали крылья, и мы умнели, взрослели и потихоньку проникались к себе уважением, которого из нас не выхолостили потом никакие жизненные коллизии.
На первом, втором, третьем курсах мне лично все удавалось. Профессора внушали почтение, словари открывались на нужных статьях, библиотечные каталоги благоухали. Легко запоминались даты, имена и реалии, немецкие идиомы и латинские исключения. Укладывались в голове античные мифы, средневековые поэмы, ренессансные драмы. Пятерки на экзаменах, пятерки за курсовые, досрочная сдача почти всех сессий. И где-то на четвертом курсе — облом. Двойка по экономике социализма. Ну невозможно было постичь, в чем ее суть, как она устроена, как она работает. Вместо концепций и аргументации — постановления съездов, а разве их запомнишь? Ух, как я рыдала. Прощай повышенная стипендия.
Дальше — хуже. Я чуть не завалила диплом. Тема была про соцреализм в творчестве одного немецкого писателя. Нужно было доказать, что этот немец — яркий представитель соцреализма. А я, в своей беспримерной наивности, взялась выяснять, что такое этот самый соцреализм. Проштудировала все передовые статьи журнала «Вопросы литературы» (в просторечии «Вопли»), которых к тому времени вышло номеров этак сорок, точно не помню, и, к своему восторгу, выяснила, что все определения нестрогие, потому что не опираются на сколько-нибудь внятную аксиоматику. Отсюда я сделала вывод, что нет такого метода. А если и есть, то всего лишь направление под такой этикеткой, каковое началось в тридцатые годы и на Западе, вероятно, уже исчерпало себя. Я упоенно толкую об этом на защите, а физиономии у членов комиссии мрачнеют и чернеют. Очень-очень хотел оставить меня без диплома один из этих членов. Проморгал меня мой научный руководитель. Он вообще мной не интересовался, был человеком больным, замкнутым, слабым и ко всему, кроме своих физических страданий, глубоко безразличным. Меня попросили выйти из аудитории, где шла защита, и Роман Михайлович Самарин, у которого я слушала курс по литературе эпохи Возрождения, властью декана и зав. кафедрой отстоял мою тройку. Спасибо ему, старому прожженному антисемиту. И прощай, красный диплом. И черт с тобой. Университет я все-таки окончила.
Алые паруса
Первые два курса немецкий вела Нина Ивановна Власова. Она была худенькая, некрасивая, корректная и романтичная.
Мы читали «Туннель» Келлермана. Роман так себе, но что она могла поделать? Кого читать? Анна Зегерс, Фейхтвангер и Томас Манн были для нас трудноваты, ждали нас на третьем курсе, Белля тогда еще не было, то есть был, но никто из германистов о нем понятия не имел, прямолинейная литература ГДР ее не вдохновляла — слишком слабо в стилистическом отношении. О пацифисте Ремарке не могло быть и речи. Так что пусть уж будет Келлерман. По крайней мере, антифашист. Однажды она пригласила нас к себе в гости, в крошечную, опрятную квартирку, где жила со старушкой-матерью, и под страшным секретом поведала о своей запрещенной и крамольной любви к писателю Александру Грину и его роману «Алые паруса». И дала почитать. Я с восторгом сообщила об этом событии дома. Мама сказала, что давным-давно прочла Грина и ничего против него не имеет.
Спустя лет десять, уже во времена «оттепели», я побывала в Старом Крыму, в доме почти уже не запрещенного, но все еще сомнительного писателя Александра Грина и встретила там его тайных приверженцев, так называемых гринян. Вдова писателя была еще жива. Сидела в шезлонге, окруженная восторженным поклонением гринян, и раздавала благословения. Да-да, благословляла каждого экскурсанта, покидавшего дом. Экскурсанты тоже были все