— Да нет, наверное. Не знаю.
Гриша поджарый, но высокий, около двух метров ростом, без сантиметра, без двух ли. В избе ему только сидеть свободно, а ходить и лежать тесно — не под него она, изба-то, строилась. Родители у него были роста среднего. Отца Гриша похоронил давно, а мать — прошлым летом. Тётка Василиса, Царство ей Небесное. А называли её Васинька. «Смиренная», — говорила о ней мама. «Работяш-шая, — говорил про неё отец мой. — Но уж тиха-ая… нестерпимо», — говорил он. Нравятся ему, отцу,
Изба у Гриши быстро, после смерти матери, превратилась в холостяцкую — тут у него и удилища спиннинговые, хоть и не рыбак он, Гриша, тут и детали от снегохода «Буран», тут и журналы «Охота» — и на столе они, журналы, и на тумбочке, и на божнице. Там же, на божнице, и одна икона небольшая: голова Иоанна Крестителя на медном блюде. «Заимка», — говорит об избе своей Гриша.
Сидим.
Хозяин водки знает только подливает мне. Я строгаю печень, выпиваю и закусываю ею, наперчённой, насолённой, — вкусно.
Разговариваем — сначала поровну, а после я всё больше — разошёлся, уд мой малый развязался.
Гриша пьёт только чай, но кажется мне пьяным. Разве что от воздержания — бывает.
Смотрю, бутылка уж пустая. Убрал под стол её Гриша.
— Мёртвый солдат, — говорит.
— Скончался, — говорю.
Но
И с разговором неуладица произошла какая-то вдруг — то ли Гриша понимать меня перестал, то ли я его, то ли все слова в уме моём закончились.
— Пойду я, — говорю я, слово вспомнив.
— Ну, смотри, — говорит Гриша. И улыбается. И предлагает мне: — Я провожу.
— Нет, — говорю я. — Сам.
Стал одеваться. Шапка — та как-то сразу нахлобучилась на голову, а телогрейка отцовская руки мои в рукава не пускает — помог мне Гриша с ними разобраться. Теперь не лезут в петли пуговицы. Гриша и с ними мне помог управиться. Стою я, к выходу готовый. Смотрю на лампочку — та ярко-ярко светит.
— Проводить? — спрашивает Гриша.
— Да нет, дойду я, — отвечаю.
Пошёл я — косяки плечами чувствую, а после ими же, плечами, и — простор космический.
Вышел Гриша со мной за ворота. Говорит:
— Давай, до дому доведу.
— Да нет, дойду я, — говорю.
Пошёл я. Темнота вокруг меня прохладно, ласково и турбулентно заструилась. Звёзды с неба стали градом осыпаться. Тишина, пульсируя, на перепонках расшумелась. Весело, радостно, хоть пой, как Ваня Чуруксаев, — вот теперь его я, Ваню, понимаю. «Хороший Гриша», — думаю. Иду и думаю опять: «Хороший Гриша, ох, какой хороший». Собака где-то залаяла. Не Гришина. На собаку мыслью перекинулся, забыл про неё скоро. Иду. Снег на валенках — мелькает, вижу, матово. Левая, правая, левая, правая — свои шаги порывистые отмечаю. Голову вскинул и другое уже замечаю: домов оконца золотые — мрак негусто распятнали. Ельник, от неба едва отличимый, — звёзд на нём нет, на ельнике, поэтому и отличимый.
Я на развилке, словно витязь на распутье: одна дорожка — правая — домой, другая — левая — к соседке, к Катерине, а если прямо, то до ельника в целик по снегу. Туда-то, точно, не пойду я.
Сел в снег. Сижу. Чувствую: устроился у меня на плечах предваритель, шепчет жарко в ухо мне: сходи, проведай, дескать, Катерину, грудь её в ладони мне устраивает будто, щёки мне её губами обжигает. Опрокинул, в снег вдавил меня он, предваритель, лихо топчется по мне, поверженному, и копытами куёт мне остро ниже пояса: уязвляет похоти стрелой тончайшей. Не скидываю. Перевернулся ниц. Лежу, лбом снег колючий ощущаю — остужает. Мнёт мне лопатки предваритель, приговаривает: «Ты так давно не видел Катерину». — «Давным-давно», — с ним соглашаюсь. Свет у неё горит на кухне — не легла ещё, наверное. Встал я на колени, лицо рукой отёр от снега, на ельник взглянул и вижу: проступают сквозь ели её, Аринины, Медведицы моей, ресницы — вскинул к небу голову и вижу: зрачки её — простреливают больно сердце.
Поднялся на ноги, стряхнул с себя насевшего — плюхнулся в снег тот, захихикал, ножками задрыгал. Я от него домой стремительно подался.
Иду.
— Толя, Толя, — бормочу. — Господи, Боже, упокой душу усопшего Анатолия, — воздух глотаю, как воду холодную. — Прости ему все прегрешения… И мне, и мне, а мне… так и особенно…
Вошёл в дом. Прислушался — тихо. Разделся, свет не зажигая, — постель уже была постелена мне на диване, — залез под одеяло.
Долго, казалось мне, собаки в сон меня упряжкой увозили. Увезли — проснулся только утром.