улицу. Лёг снова.
— Выбросил? — спрашивает отец.
— Выбросил, — отвечаю.
— Ну, то повадится тут, сволочь… И на стол залезет, не увидишь. Тварь-то пакостная, чё там. Не зря же говорят: дёрзкий, как барсук, трусливый, как заяц, а пакостливый, как кошка… кот — тот вовсе беспримерный.
Вспомнилось мне.
Как-то среди голого октября снег, помню, реденько сырой уже пробрасывал, но жил он, хилый первенец, только в полёте между сухой, тёплой ещё землёй и мрачной тёмно-синей тучей, клоком сорвавшейся с зелёного от цветущей воды кемского плёса и напоровшейся тут же на островерхий, как чеснок острожный, ельник, стерни едва коснувшись, тотчас же и таял, прихватив с собой винтовку,
Только по сограм, среди ерника да кочкарника, и растёт она, трава такая, годная на кисти. Идёт она у нас ещё и на
Пришли. Покричали болоту непристойное. То неразумно тем же нам поотзывалось.
Патроны, что россыпью ещё оставались у нас по карманам, целясь по шишкам карликовых лиственниц и сосен, разрядили, после делом занялись. Скоро мешок травой набили под завязку, время терпело, и клюкву есть принялись — вкусная та после зазимков, губы не сводит, нёбо и дёсны не деревенит, и глаза на лоб от неё, как от омега, не выскакивают. Уминаем ягоду мы — и слышим: будто мяучит кто-то жалобно поблизости — не показалось же обоим сразу. Искали, искали — и нашли: мелко трепещет на бордовой от клюквы кочке — а тут ещё и солнце из-за той тучи, что сырой снег, брюхо вспоров себе об ельник, на Ялань просыпала и завалилась натощак за ельник, высунулось, болото огненно-рыже высветило, даже нам, беспечным, души всколыхнув тоской извечной предвечерия, кочку охрой сразу как осыпало, — зябко волнуется на кочке крохотный, серо-голубой, обагрённый закатом, длинношёрстый комочек и плачет надсадно и сипло: давно уже, похоже, плачет — голосу совсем уже нет — скрип из горлышка лишь слабенький исходит, а нас увидел — и запричитал неумело и немощно, шильцем кверху хвост свой вздёрнув. Подивились мы на несчастного, погадали, чей, откуда он и как там оказался, а затем: повесил брат за спину себе винтовку — когда патронов уже не было, мой интерес к ней пропадал: теперь носи, дескать, не жалко, — на плечо взвалил мешок с травою, а я снял с головы своей шапку, как в гнезде, устроил в ней, в шапке, дар, чудесно нам явленный, и направились мы обратно.
Пришли домой, показали — всем понравился. Даже отцу, который первым делом, порывшись своими толстыми пальцами в нежном паху котёнка, пол его распознал и, распознанным явно удовлетворённый, тут же кличку объявил найдёнышу: Дымка. Дымка так Дымка, все и согласились.
По всем статьям пригожим до поры до времени был Дымка — и мышей ловил исправно — поубавилось сначала тех заметно — днём, на глазах по крайней мере, по ограде нагло-то уже не шарились — и гадил там, где не запрещалось, и ел умеренно, как говорил отец, не
Из дому вышел отец на крылечко — я в ограде, под навесом, делал что-то, может быть, удочки для себя и для брата готовил, может быть, камеру велосипедную клеил, не помню точно, — а там, на крылечке, солнцем распаренный, Дымка после ночных бдений отдыхает блаженно. Спихнул его отец ногой с крылечка — шлёпнулся тот на мураву подле, будто подушка волглая упала, — и спит себе дальше. Вскипел отец моментально — ухватил кота за шкирку и закинул его на крышу сенцев. Дымка и там — как плюхнулся на тёс, так и обмяк, и даже веком, гад такой, не дрогнул. Кружил, кружил отец по ограде, как коршун в поднебесье, сквернословил сквозь зубы, что очень редко с ним случалось, а на кота как взгляд метнёт, так и того чрезвычайнее выразится, после не выдержал — за граблями к омшанику, не поленился, сбегал, с граблями в ограду вернулся, сгрёб ими Дымку с крыши, за хвост, как дохлого, его подцепил, за ворота с ним, верею как-то не снеся, вырвался и запустил с ходу спящего кота, как будто камень из пращи, в овраг, что напротив нашего дома ручьём вымыло. А там уж и сам я — дело пустячное, которым занимался, оставил, бочком-бочком — и в огород, а то ведь… мало ли, подальше от греха-то.
После ещё неоднократно подобное происходило, только сюжетная линия действа раз от разу сокращалась, сокращалась — и сократилась: едва не наступив, споткнувшись ли об отдыхающего и проход собой загородившего — а тому, коту, и места лучше будто не было, как только на крылечке, — на сенцы он, отец, теперь Дымку не зашвыривал, граблями оттуда не добывал и из ограды с ним на улицу затем не выскакивал, а прямиком с крылечка, через высокую надвратицу, отправлял его в овраг сразу. Летел кот туда, конечно, красиво, отрицать этого не приходится, не каждый день такое где увидишь, и приземлялся, разметав крапиву, привлекательно для глаза.
Отоспится, отлежав бока и осопатев, в овраге Дымка, сутки на третьи, брюхом оскудев заметно, в дом вернётся и всем ноги оботрёт собой, подлизываясь. К отцу только, к своему