Сверху, из седла, сказал:
– Берись за стремя, Ваня. Поскачу шибко, не упади.
Рассуждал Трехглазый так.
В денежном воровстве начальник монетного двора не главный. Главный – тот, к кому он отправился «пеф, с великим поспефанием». По Яузской улице, которая, между прочим, ведет к Зарядью. Где зарезали мастера Фрола. Уж не к одному ль и тому же лицу они кинулись со своим испугом?
Полуэктова прикончат навряд ли. Во-первых, убить голову Денежного двора – это не мелюзгу прирезать, будет шуму на всю державу. Во-вторых, без Рябого вчинить Жабе нечего. А в-третьих, кто ж станет резать курицу, сидящую на золотых, то бишь медных яйцах?
Нет, Полуэктов живехонек. И, возможно, уже вернулся на службу, успокоенный.
Человечек он утлый, чувствительный. Такой после резкого перепада из страха в спокойствие, а потом обратно в страх может пойти врассып. Вот мы его сейчас и припугнем, прижмем, придавим.
Бедный Ванька, скача обок с конем огромными прыжками, раза два чуть не грохнулся, но ничего, не упал. До Серебряников дорысили быстро. Ох, и день выдался – по всей широкой Москве то сюда, то туда, то сызнова.
В Денежный двор вошли с Яузской улицы, через малые ворота, где караулил все тот же картавый сторож.
– Вернулся голова?
– Ага, прифол. – Отвечая, детина почему-то всё оборачивался в сторону казенной избы. – Расфумелись они там чего-то. Бегают, орут. Поглядеть бы, да с караула не отлучифся.
На крыльце головного дома действительно кричали, кто-то сбежал по ступенькам.
– Ваня, скорей! – ахнул Трехглазый, чуя недоброе.
Проклиная свою колченогость, застучал костылем вслед за шустрым ярыжкой, а тот исчез в избе и – Маркел еще только добрался до крыльца – уже скатился обратно.
Доложил:
– Полуэктову худо. На полу бьется, пена изо рта. Все мечутся, не знают, чего делать.
Расталкивая столпившихся людей, а кого и охаживая костылем, Трехглазый протиснулся вперед.
Двое держали за плечи дергающегося в судорогах Полуэктова. Он хрипел, драл на себе ворот. Вдруг припадочного вырвало желчью и чем-то багровым. Радетели в испуге отшатнулись.
Маркел наклонился.
– Ты у кого был?
Жаба разевал рот, в вытаращенных глазах застыл ужас.
– Тебя отравили. У кого ты был? – зашептал страдальцу Маркел в самое ухо. – Говори!
– Ма… ма… – просипел Полуэктов и вдруг перестал тужиться. Обвис, стукнулся затылком о доски. Сделался недвижим.
– Помер, сердешный, – охнули сзади.
– Чего он хотел сказать, а? – спросил из-за плеча Репей. – «Ма», «ма» – чего это?
– Чего-чего, матерь звал. Многие, помирая, будто в детство возвращаются.
Опустившись на четвереньки, для чего пришлось отставить больную ногу, Трехглазый нагнулся к самой блевотине. Пахло вином и еще чем-то чесночным.
Эге. Знакомый запах. Так же, бывало, несло изо рта у новопреставленных покойников, кончившихся вроде как от брюшной хворобы, а на самом деле отравленных. Мышиная отрава, именуется «арсеник».
Распрямился Маркел чернее грозовой тучи.
– Вот теперь, Ваня, нитка точно обрублена… Резать монетного начальника не стали. Поступили хитрее. С отравой, сам знаешь, никогда доподлинно неизвестно – то ли подсыпали что, то ли человек сам помер…
Ярыжка тоже переживал, удрученно сопел.
– Однако воровство-то медное мы пресекли, так? – сказал он, утешая дьяка.
– Мы у ящерицы оторвали хвост, а сама она живехонька. Стыд мне и срам, старой ищейке. Упустил след…
Однако на крыльце Трехглазый остановился, малость подумал – и пошел не к главным воротам, а снова к малым.
– Ты куда, твоя милость?