Ведомый приносящими боль тычками ствола автомата, я поднимался наверх и пытался понять: мне попались два человечных фашиста или два – бесчеловечных? Мне нечем было занять свой мозг. Я находился в состоянии депрессивного шока.
На выходе из подвала я споткнулся о труп. Перешагнув через него, я узнал майора-коменданта. Фуражки на нем не было, гимнастерка сияла от крови и была разорвана пулями от ремня до петлиц. Правый глаз его вытек, на лице виднелись следы побоев… Интересно, его били после смерти или убили после того, как избили?
Ослепленный солнцем и согретый после холода подвала жарой, я тут же почувствовал себя битым. Там, в темноте, прохлада не давала сосредоточиться на боли. Между тем болело в тех местах, куда били Шумов с Мазуриным, а не немцы. Ничего, успокоил я себя, скоро заболит…
Попросив себя ничему не удивляться, я все-таки с удивлением отметил про себя тот факт, что все утро до полудня шел бой, рядом, за стенами, а я ничего не слышал…
Я помню этот школьный дворик. Когда меня сюда доставили, он горел цветами, газоны с ровно скошенной травой, статуя женщины с веслом – мастеру немало веселья доставляло, верно, вылеплять из глины эти трусики с резинками… Было какое-то ощущение свежести, что присутствует в каждом школьном дворе.
Сейчас я не узнавал его. Меня словно завели в один подвал, а вывели из другого. Неподалеку от крыльца лежал развороченный взрывом и пожаром кузов легковой машины, в ней – сгоревший, похожий на ссохшуюся мумию труп водителя. Он словно не хотел выпускать из рук руль – он так и сгорел заживо, держась за него. Трава стоптана, цветы… они не были никому нужны, цветы… смятые и разбросанные взрывами повсюду, они горели теперь проклятиями…
Где-то метрах в пятидесяти от меня, в стороне, раздались крики. Я повернул на них голову. Весь двор был заставлен мотоциклами с колясками. Одни стояли как попало на волейбольной площадке, другие сгрудились у ограды. Точнее сказать, рядом с тем, что от ограды осталось. По-видимому, во дворе побывал танк. Когда меня вводили в школу, я видел высокий деревянный, окрашенный явно к началу учебного года забор. Сейчас от забора остался один столб, и на нем, цепляясь гвоздем, полувисела-полулежала на земле одна продольная рейка. А из нее, словно сломанные зубья гребенки, в разные стороны торчали штакетины.
В школьном дворе, у стены сарая, шестеро или семеро немецких солдат под командованием унтера построили шеренгу советских бойцов. Некоторые из них едва держались на ногах от ранений и побоев, другие падали на колени и молили о пощаде. Один из бойцов, сидя на земле и поднеся ладони к лицу, мерно качался и шевелил губами. Аллах его уже ждал…
– Русский пес любит немецкие конфеты? – засмеялся немец.
– Это сучка, – приглядевшись, заметил один из моих спасителей.
– О да! Русские сучки любят немецкие конфеты!
Все трое расхохотались, а я снова получил тычок в спину.
Несколько автоматных очередей раздались одновременно. Мне показалось даже, что «Feuer!» я услышал уже после залпа. Звуки «шмайссеров» заглушал какой-то динамичный рокот.
Белоснежная стена сарая мгновенно окрасилась в бордовые тона. Клочки одежды, сгустки мозгов и выбитая из аорт кровь сначала взлетели над шеренгой, словно шеренгу взорвали, а не расстреляли, и только после этого бойцы упали.
Немецкий солдат оставил в покое «МГ-34» – снятый с мотоцикла специально для работы штатный пулемет, отпустил какую-то едкую остроту в адрес сидящих за рулем мотоциклистов, и те расхохотались вместе с ним.
Это было веселое утро.
Пятеро или шестеро корчились в агонии. Лениво вынимая из кобур пистолеты, унтеры – к первому присоединились еще двое, не участвовавших в расстреле – направились добивать раненых. Методично стреляя в головы, они о чем-то переговаривались. Я понял, что у них в магазинах еще остаются патроны, – вот о чем они говорили. Стрелять было уже не нужно, из лежащих ни один не подавал признаков жизни, но унтеры достреляли патроны уже в мертвых. Чтобы пули зря не пропадали, надо думать…
Я запнулся. Что-то мягкое и неповоротливое…
Подталкиваемый стволами автоматов, я шел к месту расстрела. И не понимал зачем. Если судьбу мою должен решить кто-то из этих унтеров, то с тем же успехом ее можно было решить еще в подвале. При этом совершенно идиотская, постыдная надежда буравила мой мозг: вот этих они расстреляли, а я какой- то особенный. Меня убивать они не станут. Ну, не может быть такого, чтобы убили – зверски, в упор… Меня убивать нельзя, иначе оборвется весь смысл… Чего смысл? – думал я, подходя к унтеру. Смысл существования Вселенной?
Но сколько раз уже бывало так, когда я забирался в детстве на самое высокое дерево и оттуда смотрел вниз. А внизу люди жили обычной жизнью, разговаривали, смеялись, и никто не смотрел вверх. И я думал, что, задери меня здесь, на верхотуре, рысь, никто даже и не вспомнит, что был такой Сашка Касардин… Ничто не изменится с моим исчезновением. Но эпизод с деревом здорово отличается от эпизода, когда я стою напротив унтера германской армии и вижу на лбу его бисеринки пота. Он разглядывает меня с любопытством собаки, нашедшей говорящий пирожок. Я не идиот, но уверен, что он сейчас велит перевязать меня и накормить.
Вместо этого он, вдоволь наглядевшись, делает шаг вправо (я слышу хруст его сапог, словно он переступил ими рядом с лежащим на земле микрофоном), приставляет к моему виску «парабеллум» и нажимает на спуск…
Раздался сухой щелчок, все поплыло перед глазами, чтобы не упасть, я ухватился за ствол автомата одного из солдат.
Оглушающий хохот привел меня в чувство. Как утренняя рюмка водки после сумасшедшей ночной пьянки.
– Черт, я забыл, что пистолет разряжен! – смеется унтер. – Нужно запомнить этот день – второе августа – когда я, ни капли не выпив, забыл, что пистолет разряжен.
Тоже веселясь, он смотрит на мою руку, сжимающую ствол. Странно, что никто не бьет меня по ней. Напротив, это всех забавляет. Невероятно веселый день сегодня. Второе августа сорок первого. Не помню, какой сегодня праздник. Разве что одиннадцать лет назад мы впервые сбросили десант с самолета.
– Герр унтершарфюрер, он лежал в подвале, – докладывает тот, чей автомат я, руководствуясь благоразумием, все-таки отпустил. – Кажется, это арестант. Рядом валялась веревка, которой он был связан.
Сообщение невероятно заинтересовало не только унтера. Двое мотоциклистов, чтобы лучше слышать, заглушили двигатели. Закончив обыск трупов – часы, медальоны, – подтянулись остальные. Расстреливать больше было некого. Вокруг лежали трупы наших бойцов, больше всего их было у сарая. Из командиров я видел мертвым только майора-коменданта, смерть которого представлялась мне страшной, и молоденького лейтенанта. Последний лежал прямо посреди двора, об него я и запнулся. Слыша за спиной шаги любопытных зевак, я машинально обернулся и увидел лейтенанта. Гимнастерка его выбилась из- под ремня, белел худенький живот, очки на лице были раздавлены. Скорее всего, каблуком.
– Еврей? – набивая магазин патронами из кармана и поглядывая на меня снизу вверх исподлобья, – он ниже меня на полголовы, спрашивает унтер. «Юде?» – слышу я.
Я медленно мотаю головой из стороны в сторону, понимая, что не это решающий момент сцены. Если верить глазам, то всех лежащих на земле сейчас я должен принять за евреев.
– Командир?
– Ганс! – окликает «моего» унтера другой, судя по нашивкам – обершарфюрер. – Ты посмотри на его форму! Это солдат. Пристрели идиота и не трать время. Нужно прибрать тут все и приготовиться к приезду штурмбаннфюрера Краузе.
Штаб штурмовало подразделение СС, это для меня ясно. Белые подкладки под погонами – пехотная часть СС. Но непонятно, где все красные командиры. Майор и лейтенант не в счет. В штабе к моменту моего ареста НКВД находилось более тридцати человек – от капитана и выше.
Я повторяю движение головой.
– Коммунист?
У меня уже кружится голова. Не оттого, что я вынужден постоянно мотать ею из стороны в сторону, а от ожога мыслью. Второе августа. Меня доставили сюда последним числом июля. Значит…
«Не может быть, – ошеломленно подумал я. – Двое суток?! Я находился в подвале двое суток?! Значит, Шумов не вывез меня, потому что не успел? – мысли в голове моей сбивались в кучу, как перепуганные овцы. – Они поднялись из подвала и что-то заставило их, забыв обо мне, бежать. Они бросили меня в подвале и ушли… А я… я двое суток спал, просыпаясь для того лишь, чтобы отдохнуть от сна. Вот почему я еле держусь на ногах. Я умираю от жажды и ничего не ел…»
Но унтер располагает, видимо, большим количеством свободного времени. Приедет штурмбаннфюрер, и слава богу. А сейчас он не может упустить возможности поглумиться над русским солдатом. Еще бы. Его шутки имеют невероятный успех. Знал бы он, что шутит с подполковником Красной армии..
– Солдат? – Унтер, покачивая пистолетом и забавно поджимая губы, обходит вокруг меня. Вокруг царит веселье. Пахнет человеческими экскрементами, выделившимися в момент расстрела, с примесью сырого, почти земельного запаха выпущенной крови.
Унтер обходит меня, ощупывая рыбьими глазами ревизора. У меня начинает рваться из груди сердце. Я почти уверен в том, что в моем совершенно безнадежном положении этот унтер выведет меня на чистую воду. Тонкость момента меня потрясает. Ему мало меня убить. Ему нужно убить меня после того, как будет установлено, что я – трус, переодевшийся в солдатскую форму. И этим утвердить авторитет свой. Почему бы ему не утвердить его моим пленением? Ведь взятие в плен – благородный жест войны.
– Раздеться! – командует мне унтер.