Онки видела перед собою его глаза, огромные, как небо, изумрудное небо выдуманных миров, и она не смогла побороть преувеличенность впечатлений, характерную для влюблённости, схватила его руки в свои, поцеловала каждую, и зашептала, быстро, горячо:
— Ты тоже моя жизнь, другая её сторона. У монеты две стороны, понимаешь, и без этого она не будет монетой, точно также, как и жизнь не будет настоящей жизнью, заполненная чем-то одним. Две стороны одной монеты, понимаешь, — повторила она с силой, — и я не могу выбрать между ними…
Саймон вырвал свои руки у неё.
— Значит ты не любишь меня.
— Ну а что тебе надо? Чтобы я отказалась от всего и сидела бы весь век рядом с тобой? — выпалила она с прорвавшимся раздражением. «Опять он обиделся, вот холера!» — пронеслось у неё в голове.
— Да, — сказал Саймон просто. Приоритет счастья вдвоём перед всеми остальными ценностями казался ему естественным.
— Ты хочешь привязать меня к себе, — воскликнула Онки, уже не стараясь скрывать поднявшийся в ней гнев, — обрезать мне крылья? Это так по- мужски… Я не потерплю такого. Женщина — свободное существо, созданное для полёта, а не для жалкого копошения в быте…
Она умолкла, не без труда притушив нарастающее негодование.
— А как же любовь? — спросил Саймон, погладив пальчиками лепестки принятого от неё цветка. Тюльпан, белый, как первый снег, как чистый лист, как мгновенная слепота от яркого света, сиял у него в руках, будто бы укоряя Онки, обличая её во лжи.
— А что, по-твоему, любовь должна мешать делать главное дело жизни? — возмутилась она, — к чёрту тогда такую любовь!
— И к чёрту дело, которое мешает человеку быть счастливым в личной жизни, — в тон ей ответил Саймон.
Он срезал сразу два тюльпана, красный и чёрный, на всякий случай, чтобы иметь возможность изменить своё решение в любой момент, даже в самую последнюю секунду. По обычаю, следовало положить цветок-ответ в обитый чёрным бархатом футляр. Саймон положил два цветка рядом и закрыл крышку.
Поставив футляр на колени, он стал размышлять о каждом цветке в отдельности. Приятнее было, конечно, думать о красном. Волна ласковых мурашек пробегала у него по позвоночнику, стоило только Саймону начать представлять себе всё то, что могло бы начаться сразу вслед за волшебным мгновением, когда Онки, подняв крышку футляра, обнаружила бы внутри яркий, как пламя, тюльпан.
Юноше легко, радостно воображалось, как они поедут на такси в мэрию, а потом в отель, и по дороге она непременно будет целовать его, опрокинув на заднее сидение, как в кино; а потом, уже в номере, деловито, но немного взволнованно, Онки своими руками развяжет его элегантный праздничный галстук и по обычаю выбросит из окна отеля, он полетит красиво, словно клочок серпантина, и они, обнявшись, проследят за его падением — ночью или ранним утром прохожие часто находят галстуки на асфальте, особенно весной и летом, в сезон помолвок; говорят, хорошая примета — найти галстук — согласно поверью, счастье тех, кто его бросил, небольшою своею частью озаряет нашедшего…
Онки стояла около ворот, взволнованная, немного бледная, усталый вид ее говорил, что, скорее всего, она в последнюю ночь не спала, заглушала тревогу работой, пила чёрный кофе, нервно покачивая под столом ногой, поминутно взглядывала на настенные часы, дожидаясь утра…
Саймон одевался особенно тщательно. Подвел глаза, подчеркнул ресницы — как всегда — несколько точных взмахов кисточкой… Глянув напоследок в зеркало, он несколько раз провел пуховкой по щекам, заметно побледневшим, осунувшимся; он слегка нахмурился, обнаружив этот изъян, хотя благородная бледность нисколько его не портила, а напротив, подчёркивала изящество образа — облаченный в белоснежную вышитую сорочку с широкими рукавами, хрупкий, тоненький, с огромными, в пол лица, зелёными глазами он казался сошедшим с картинки, изображающей прелестного малокровного принца какой- нибудь древней вымирающей династии.
В отделанном бархатом ритуальном футляре всё еще лежало два тюльпана — чёрный и алый.
Завидев Онки издалека, Саймон замедлил шаг; у него оставалось всего несколько минут, чтобы принять самое главное в его жизни решение, и он никак не мог принять его. Обиды и желания боролись в нем, бились, точно птицы в воздухе, сердечко трепыхалось под нарядной рубашкой, предвкушение скорой развязки пробегало по позвоночнику, как по клавишам рояля, быстрыми холодными пальцами. Саймон зажмурился. «Досчитаю до пяти и решу…»
Он стоял, притаившись за деревом в нескольких шагах от Онки. Внезапно у неё зазвонил мобильный. Она ответила, и Саймон стал невольно прислушиваться к тому, что говорилось, слов он не мог разобрать, но судя по всему Онки энергично, горячо доказывала кому-то что-то, и в этот момент для неё на свете не существовало ничего, кроме собеседника на другом конце волны, несущей сквозь пространство сигнал связи — Саймон готов был поручиться, что появись он сейчас из-за дерева, она бы отмахнулась от него как от мухи, настороженно прислушиваясь к голосу в трубке…
«С таким соперником как работа тягаться бессмысленно, — решил Саймон, — и если я сейчас отвечу согласием, то эта напрасная и кровопролитная война станет моей жизнью; супруги трудоголичек обречены на унылое существование — целый день сидеть и ждать, когда она придёт, озабоченная, хмурая, со своими далёкими мыслями, в первом часу ночи, и бросит, точно крысе крошку, усталую скупую ласку…»
Он быстро извлёк из футляра один цветок, и, спрятав его за пазухой, покинул своё укрытие. Онки уже повесила трубку, но еще не замечала юношу, находясь под впечатлением разговора.