переписке и перезвонке с издательствами и журналами; чтобы услышать от ворот поворот, надо и достучаться, а иначе – поцелуй пробой и вали домой. Столичные редакторы винили мою природную сельскую прозу в фольклоризме, этнографизме, словесном орнаментализме и сердобольно интересовались: нет ли у меня другой какой… завалящей профессишки?.. Есть – дворник, и дай бог любому завершить грешный век с метлой…
Счастье: не выбился я в именитые писатели и с нуждой не разминулся – при знаменитости и сытости да при тугой мошне языческие пороки мои, обретя дикую степную волю, быстро бы спалили душу. А пока душа мается меж Божиим Светом и лукаво искусительной тьмой…
Добро без худа
Счастье: вырастил я двух дочерей, Алёну и Машу, – в малолетстве жили чадушки, яко ангелы, и тем приваживали меня к добру, отчего я доспел: не мы, взрослые, одрябшие душой, забородатевшие грехами, учим малых чад любви к Богу и ближнему, а они нас, пока живы наши души.
Счастье: сочинения мои читали, разбирали… бывало, поругивали, а бывало, и похваливали писатели, при упоминании коих у меня, зелёного и заполошного, от волнения подрагивали коленки.
Счастье: худо-бедно, издал за писательский век с десяток книг, и грех плакаться на земную судьбу. Но воображу исход в вечность, и тревога сосёт душу: а не искус ли грядущим читателям моё искусство?.. Не от князя ли тьмы?.. Ибо, воспевая земное, редко задумываясь о Царствии Небесном, сочинял по мудрости дольней, что безумие для мудрости горней. Толковал же апостол Павел: «Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (…) Где мудрец? Где книжник? Где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?..» Вопрошаю – и не слышу ответа оглохшей душой…
Счастье: много ведал я ближних, что в полную душу любили меня и подсобляли жить; но жаль, мало кому я ответил безоглядной любовью, прости мя, Господи. Аминь.
Повести
Песня журавлиная моя
…Тихо отчаливал старый паром, тихо скользил по сомлевшей на солнце, белёсой и сонной реке. Глухо; лишь журчала вода за кормой, всплёскивала, лобзая ржавые борта. Стриженные под нуль колхозные призывники протяжно и томительно глядели с парома на уплывающий берег, где белели шиферными крышами избы и амбары села Покровка, где печально замерли отцы и матери, други и подруги… Парни стояли, не шелохнувшись, словно уже стриженные «под Котовского» и в боевом строю, словно приросли к дощатому настилу, боясь спугнуть ощущение последних судорожных объятий, лёгкий запах девичьих волос, волну дыхания на щеках…
Рядом с призывниками русокосая и голубоглазая баба в цветастом полушалке, оплывающим на плечи, в цветастом сарафане, отчего похожа на васильковое и ромашковое поле. Среди парней-призывников… среди их любви и печали от недавней разлуки… в далёкое далёко увозил тихий паром чудн
Паромный народ, узрев робкую парочку, утих; затаилась, задумалась и полуденная серебристая река, бережно, абы не расплескать любовь, несущая паром с парнями-призывниками, что томительно глядят на девчонок, оставленных на берегу… А мне, усталому бродяге, развеявшему любовь на шалых городских ветрах, вдруг помянулась скорбная частушка; её пели отчаянные девахи на армейских проводинах.
Ещё помянулось: топал хмельно и раскачисто по узкому и шаткому мосту, повисшему над закатной речкой; вижу, на мостике темнеют два силуэта, и я, вкрадчиво, шёпотом шёл мимо чужой любви, стараясь не греметь сапогами, но вдруг и не по воле своей замер от тоски по юности, спалённой грехом: «…зачеркнуть бы всю жизнь да сначала начать…».
На чудн
И полинявшая на солнце, дремотная река, и паром с призывниками, и чудн
Аграфена Павловна, вдовуха-вековуха, бывшая школьная литераторша, приютившая меня, домысливая и довоображая, поведала… Может, как вдова шила широки рукава, было б куда класть небылые слова…
Клавдия Щеглова, в девках Полоротова, родилась и выросла в глухой таёжной деревушке; в городе выучилась на библиотекаря и была послана в село Покровка обращать здешний речной народец в книгочеев. Чтоб не одни школьники да служащие, но и мужики и парни почитывали книги, грели душу не