его любовь и думала, через год понравится…
Прознав бабьи шалости, Саня решил сор из свежесрубленной избы не выносить, а под лавку копить; мыслил укрыть бабий грех, а Бог ему два простит, но в деревне на виду даже помыслы, обросшие домыслами; в деревне добрая слава лежнем лежит, худая как ветер летит. С другого края села приметелила баба Ксюша, не то молодуху осрамить, не то супругов примирить, но Саня не пустил старуху даже в ограду. И отца, с которым плотничал, осадил, когда тот завёл было речь о Клавдии…
Мужнин грех за порогом живёт, а жена грех в избу несёт, вот жизнь избяная и пошла кувырком: если и раньше изба неделями не знала убору и прибору …Клавдия вечерами читала романы, лёжа на диване, если изба и раньше не славилась красными углами и печёными пирогами, то ныне и вовсе обеспризорилась. Верно молвлено, бабьи умы разоряют дом
Порешил было учителя за хохол да об стол: нагрянул, когда паренёк, заломив русую головушку, обморочно запахнув глаза телячьими ресницами, токовал посреди избы, словно тетеря посреди ельника:
В сие чудное мгновение и явился хмельной и злой Саня.
– Воркуете, блудодеи?! – прохрипел плотник, и, хотя от горшка полвершка, чёрной тучей пошёл на учителя, но тот, не ведая страха, лишь поправил очёчки в тонкой золотистой оправе и возмущённо спросил:
– Блудодеи?..
– А кто же вы?! Кто она, ежели при живом-то муже…
– Да как вы смеете такое говорить?!
Бесстрашие учителя смутило Саню, сбило боевой азарт, а учитель пуще наседал:
– Да как вы могли такое подумать о Клавдии Ивановне?! Как вы могли целомудренную женщину повинить в таком страшном грехе?! Нет, вы недостойны своей жены!.. Вы же варвар… Я на месте Клавдии Ивановны покинул бы такого самодура и уехал бы из вашего дикого села…
Вскоре литератор укатил из дикого села в умный город; поступил в аспирантуру и поселился в аспирантском общежитии; а Клавдия, истосковавшись по учителю, рванула в Иркутск на поиски любви. Полетела птица-синица за тридевять земель, за сине море-окиян, в тридесято царство, бусурманско государство, где берега кисельные, реки молочные. Саня, скрипя зубами, смирился, хотя стонала и плакала душа, о чём мужик и мне печалился, когда, умостившись на плешивом бревне, пили мы однажды приторно-сладкий портвейн «Три семёрки» и глядели в потаённо тёмную, мятежно спящую реку, устало вздыхающую и бормочущую спросонья.
По-деревенски непраздный, плотницкая бригада детские ясли рубила, ершистый мужичок, словно высоко спиленный, скорбный пень, долго торчал на берегу, глядя на уплывающий паром любви; и слёзы туманили взгляд, и вольный речной ветер трепал полы его клетчатой рубахи навыпуск. Пять лет прожили, хотя дитя и не нажили, но любовь его не полиняла, не износилась, разве что, упрятавшись поглубже, стала несуетливой и невыпяченной. Суетливой и смешной она стала потом, от слепого отчаянья.
А на тихом пароме, похрипев прокуренной глоткой, откашлявшись, запел незримый мужик и потянул песнь неожиданно ясным, распевным голосом, и над маревной рекой, над становым левым берегом со скалистым крутояром и правым берегом с пойменными лугами и кочкастым калтусом широко и вольно закружилась русская песнь:
С улыбкой помянула Клавдия: сумерничают, бывало, на крыльце, и Саня, отмашисто играя на гармони, оглашает двор и черёмуховый палисад журавлиной песней, а допев, обнимет суженницу, отведёт от уха русую прядь- завлекалочку и прошепчет: «Песня журавлиная моя…»
Но воистину, счастье без ума – дырявая сума. Деревенские мужики и бабы, что постаивали на речном яру, дивились дураку, когда Саня провожал срамную жену к другому и даже чемодан волок до парома. Посмешили народ Саня с Кланей: мужики зубоскалили, сплетенные бабы мыли косточки непутёвой семейке, благочестивые бабы жалостливо вздыхали, сварливые старухи плевали, глядя, как Щегловы по витой козьей тропе спускаются с крутояра к речному парому, а богомольные старухи осеняли крестом их души: прости, Господи, не ведают, что творят…
Горькая тишь повисла над речным яром. Это какое же странное сердце у мужика, коли провожал жену к другому, коли во имя любви, а может, неясной, как «бегущая по волнам», грешной блажи, поступился своей намоленной любовью и даже мужицким чувством собственности?! «Лишь бы ты, Кланя, счастлива была… Тогда и я буду счастлив…» – Саня, словами не облачённо, в душе убеждал лобастого учителя: хоть мы и лапотные простецы, пропахшие дёгтем и потом, а тоже можем любить и нежно, и свято. Могла же Клавдия, усевшись на бережку и глядя в лениво текущую речку, блажить о чём-то, что не испробовать на вкус, – не хариус же копчёный, что не учуять и на ощупь – не из сельской же лавки; и любовь светилась от блажной бабы, застывшей в улыбчивом любовании миром и ожидании «чего-то такого» – неясного, но красивого…
А на пароме иссякла, испелась «журавлиная» песнь, и …соль на Санину рану… довоенный певчий Вадим Козин завёл отчаянно печальное: