— Ты мне еще ничего не объяснил. А я должна знать все, все. После завтрака...
— Я не голоден.
— ...приду сюда, и мы поговорим. Может к тому времени ты протрезвеешь.
Она вышла. Чужая женщина, чужой человек, враг.
Ян Герман глянул на часы: без двадцати девять. Скоро будет завтрак. В его распоряжении час, не больше.
Он поднялся и закрыл за женой двери, затем вернулся к столу. Там он уселся на стуле, отодвинув в сторону по пустой столешнице латинскую рукопись и книжонку Хинтона. Затем выпрямился, опершись предплечьями о стол.
— Я жду, — сказал он в пустоту.
Вообще-то говоря, ответа Ян Герман не ожидал. За окном был день, а дом шумел отзвуками утренних ссор проснувшегося семейства — и это были обстоятельства, уж никак не способствующие проявлению темных сил. Ошибку, допущенную Трудным, совершило бы в подобной ситуации большинство людей: дело в том, что он все еще применял к действительности искусственную, априорную логику авторов романов ужасов, поскольку на самом деле — до сих пор еще — он в эту действительность не верил. Виной тому были все те годы, которые он сам пережил, твердо стоя на земле: где-то очень глубоко в нем жило органическое, фундаментальное, инстинктивное неверие. Это ночь лишала его влияния на мысли, чувства и рефлексы Яна Германа — но ведь сейчас ночи то и не было.
— Я жду, — повторил он, но ждал недолго.
Трудны почувствовал, как нечто зажало его плечи и бедра. Что-то дернуло им. Он падал, но вверх. Он взлетал ввысь, но куда-то вниз. Ян Герман инстинктивно вскочил на ноги и схватился за край стола. Вот только под ногами у него не было уже пола, и столешницы под пальцами. Глаза у него были открыты, и поэтому Ян Герман не кричал: его парализовал шок абсолютной дезориентации. Трудны был дезориентирован в самом буквальном значении этого слова.
Кабинет исчез, он не видел своей комнаты: ни ее внутреннего убранства, ни ее стен, ни вообще дома. В паническом ужасе он дергал головой — по сторонам, вниз, вверх — пытаясь высмотреть хотя бы единственную известную ему неизменную точку отсчета. Но такой не было. Ян Герман не кричал, потому что у него перехватило дыхание, а еще потому, что он чувствовал смертельную разреженность атмосферы, в которой очутился, все время увеличивающуюся по мере его продвижения в неизвестном направлении, но и движение он воспринимал только лишь через неустанную перемену всего окружающего. Это уже Тибет, подумал он, загнанный в абсурд истерией. Это уже Гималаи — ведь это же в горах так тяжело дышать.
Глаза у него были все так же открыты — он не был в состоянии закрыть их — и поэтому видел, что это ни в коем случае не та Земля, на которой жил и которую знал. Вокруг него хлопали полотнища какой-то темной материи, исчезая и появляясь буквально в одно мгновение. Иногда параллельные, иногда перпендикулярные по отношению друг к другу, иногда даже пересекающиеся, они тянулись из бесконечности в бесконечность, а сам он мчался сквозь них. Но на самом деле, этого движения он совершенно не чувствовал; дезориентированные чувства подсказывали ему нечто совершенно противоположное: он неподвижно застыл в центре всего, а это все словно в калейдоскопе спадает и выпадает из окружающего его пространства. И какая- то часть его разума знала, что сам он просто испытывает определенные аспекты естественной относительности движения.
Полотнища темной материи и мясистые облака, и губчатые деревья, и маслянистый дождь, и маячащие на горизонте серые плоскости космических по величине каменных стен, а еще шары, слезы, шайбы, тороиды и бублики разноцветных масс, имеющих консистенцию стынущей магмы, и массивные глыбы, и просто камни, и просто песок, и все, все, все — повсюду. Достаточно было быстро мигнуть, чтобы весь наблюдаемый Яном Германом мир совершенно изменился. Неужто он и вправду перемещался так быстро? А может было достаточно самого факта движения? (Боже, по отношению к чему?!)
И перемены не были только лишь целостными, хаос не ограничивался ритмичным стиранием одних видов и мгновенной заменой их другими. Посреди всего этого имелись последовательности, некоторые подлиннее, другие покороче, будто в полифоническом музыкальном произведении, где нет согласия между отдельными мелодическими линиями. Эти самые скалы на горизонте наверняка они скалами вовсе и не были — выдержали всего лишь полминуты, меняя только свой оттенок; затем они расплылись в тумане, после чего сам этот туман приблизился к Трудному на расстояние вытянутой руки, а потом вообще исчез. Дождь, льющийся по дуге, начинался и заканчивался каждые пять секунд. Магма — которая наверняка магмой и не была — метаморфируя, принимала одну форму за другой, причем, все были выпуклые, все гладкие: все эти шары, бублики и двухметровые яйца. Впрочем, форма подавляла размеры; могло показаться, будто здесь совершенно не выполняется закон сохранения массы: глыбы съеживались и раздувались (от кулака до горы и от горы до мячика) в совершенно незаметные отрезки времени, а нередко даже быстрее, чем сам Ян Герман был в состоянии подобную перемену зарегистрировать, поэтому очень скоро он даже не осознавал тождества конкретных объектов: превратилась ли виденная только что дымная спираль в розовый пенный гриб или же в вон то багровое облако? Трансформации, трансформации, трансформации; перемена, перемена, перемена; поворот, поворот, поворот движение. Что это за мир? Можно ли вообще говорить здесь о каком-то конкретном, замкнутом месте в пространстве? Скорее всего, это напоминает совершенно случайное сборище самых различных миров, через которые Ян Герман сейчас пролетает, пронзается, словно игла, прокалывающаяся через слои беспорядочно смятых полотен — каждое из которых обладает свою собственную фактуру, цвет, толщину и эластичность.
Поскольку все так же — в результате отдельного нажима на различные части тела — у Яна Германа оставалось впечатление того, что он остается в