— Матвей Петрович, не убегай, — попросил он. — Не ведаю, в чём твоя распря с Ремезовым, но освободи старика из каземата. Нехорошо это.

Матвей Петрович смиренно склонился к руке владыки, лежащей на изогнутом навершии посоха, и поцеловал.

— Не могу, отче, — бестрепетно ответил он.

Семёна Ульяныча посадили в каземат под губернаторским домом. За дверью караулил солдат. В каморке стоял лежак с тряпьём, в угол была задвинута отхожая лохань, да ещё под потолком светило окошко. Семён Ульяныч почему-то сразу подумал, что жизнь его закончена. Может, это и к лучшему — помереть, когда прожил долго, но под конец всё рухнуло: сын погиб, семейство отвернулось, а отдела отлучили. Что ещё остаётся старику? Смерти он не боялся. В его годы это было нелепо. Всем вокруг и ему самому было понятно, что он скоро умрёт. Ворота на небо для него уже открылись. А заключение в каземат означало, что ворота в земную жизнь теперь закрыты.

Семён Ульяныч не принимал свою старость со смирением, но он вообще мало что принимал со смирением.

Старость была вокруг, а не в нём. Почти вся его ровня уже померла, все друзья по молодости, а те немногие, кто пока был жив, скажем честно, вылезли из разума. Сидели на скамеечках у ворот на пригреве, трясли бородами, смотрели куда-то в пустоту выцветшими и слезящимися глазами. Один лишь Семён Ульяныч где-то бегал, что-то делал, ругался, переживал, будто годы его не берут. Берут, конечно, как без этого. Однако от старческой немощи, телесной и умственной, господь его упас. А может, и не господь. Может, он сам себя упас, потому что столько лет занимался тем, что любил: зодчеством, книгами, чертежами. Эти занятия требовали неотступного напряжения ума и души. И он всегда безоглядно тратил себя, а господь щедро вливал новое вино в его старые мехи. Вот он и дотянул до таких земных сроков. Ему некогда было стареть.

Старость для него была только сокращением жизненных возможностей. Урочный-то час приближался, и Семён Ульяныч год от года отсекал от себя ненужное: сначала баб, потом вино, потом корысть, потом пустую болтовню. Без сожалений он отдавал времени то, что считал неважным, оставляя себе лишь самое дорогое. И в этом самом дорогом он был молод, как прежде.

Он ведь ничего не терял от самоотказа. Как говорится, бездомный обладает всем миром. Любимое дело и было восполнением неполноты, и восполнением стократ большим. В Тобольске нет кремля? Он сам построит кремль. Ему не увидеть Ермака? Он напишет о Ермаке летопись. Ему не побывать в Мангазее и Албазине, на Байкале и на Амуре, в Якутске и на Камчатке, в Мунга-лии и Китае? Он составит чертежи. И чем красивее он это сделает, тем ближе будет к правде. Пределы судьбы преодолимы. Судьба — не каземат, и вокруг — божий простор. Надобно только жадно желать жить.

И здесь, в холодном каземате, Семён Ульяныч с грустью вспомнил свою мастерскую. Свою молельню.

В мастерской, как в божьем оке, заключался мир во всей его протяжённости и во всей длительности. Тени мастерской были мягкими крылами ангелов странствий. Семён Ульяныч смотрел из окошка своего каземата и видел только небо. А в небе лепились друг на друга купола облаков. Облака — божье зодчество. Господь тоже архитектон.

Из семьи к Семёну Ульянычу приходила только Ефи-мья Митрофановна. Семён Ульяныч отказался видеться и с сыновьями, и с дочерью, и даже со снохой. Все они — изменники. Он бы и от встреч с женой тоже отказался — Фимка же спелась с Машкой и Левонтием, — но в каземате не кормили, харч узникам проносили домашние, а помереть с голоду было как-то уж слишком: до такого остервенения на семью Семён Ульяныч всё-таки не докатился. Да и не хотелось облегчать жизнь Гагарину — губернатор только порадовался бы кончине беспокойного архитектона. Словом, желал бы господь прибрать своего раба — так прибрал бы, а насильно господу себя навязывать — грех. Лёшка или Лёнька привозили бабку в санях, и Ефимья Митрофановна кормила Семёна Ульяныча, выдавала ему одёжу на смену и обихаживала.

В тюрьме Семён Ульяныч оброс, и Ефимья Митрофановна стригла его большими коваными ножницами, которыми стригли овец и коз.

— Ну и задичал ты, старый! Чисто дьякон в запое, — ворчала она.

Семён Ульяныч пытался понять отношение жены ко всем бедствиям семьи: за кого она в этом споре?

— Лёнюшка день и ночь с артелью пропадает, — неспешно рассказывала Ефимья Митрофановна, щёлкая ножницами. — Как отец Лахтион говорит? «На деле разум явится». Вот Лёнюшка вдела и погрузился. Варвара без него совсем говорить перестала. Скажет словечко в три дня — и всё. И в кого она такая бессловесная?

Мать у неё язык-то почесать о соседей шибко любила, и отца не переслушать было, ежели под хмельком. А Варвара — будто сундук у архирея. Лёнька и Лёшка от рук отбились. Огрызаются, живут в доме, как два пса приблудных, едва свистнут с улицы — из горницы долой. Федюнька теперь за главного мужика. Докатилась наша телега до колдобины. Сёмушка в твоейной мастерской сидит, образа пишет. Бабы говорили, что видали его возле обители матушки Ефросиньи. Думаю, Сёмуш-ку туда ноги сами несут — надеется свою Епифаньку увидеть. Одна радость — Танюшка. Тесто творить со мной учится. А Машутка с лица опала, похудела, стала не своя. Ну да что ж, девка в семье — всегда чужой кусок. Ей замуж надо.

Ефимья Митрофановна, похоже, перестала судить, кто прав, а кто виноват. Ей лишь бы детям было хорошо. А какой ценой — да бог с ней, с ценой. Грехи отмолить можно, а счастья даже у бога не выпросишь, если сам ни с чем не примиряешься и всех против себя оскалом поворачиваешь.

— Без тебя, старый, в дому всё неладно. Я уж не знаю, почему. Кто из нас от тебя затрещин не получал? Все под твоим гневом ходим, как рабы египетские под фараоном. А не стало тебя — и плохо. Печь дымит. Лисица в птичник залезла и кур передавила. Под застрехой по ночам кто-то воет, видно, домовой. А скоро ведь и годовщина Петеньке… Чем порадуем его?

— Я Ваньку Демарина вовек не прощу, — глухо ответил Семён Ульяныч.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату