душу навстречу батюшке, если батюшка не лукавил о спасении Вани, чтобы уловкой доказать родне свою правду. Но слишком уж давно Семён Ульяныч был настроен против Вани, слишком давно — да с самого начала. Он ревновал Ваню ко всему: к его молодости; к тому, что Ваня был в тех странах, где Семёну Ульянычу не побывать; к тому, что Петьке, батюшкиному любимцу, интереснее было то, что делал Ваня, а не то, что делал отец. И Маша всегда сохраняла готовность окаменеть сердцем: если батюшка затеет обмануть и уклониться от исполнения обещания, она отважно кинется в бой, как сам батюшка кидался: уговор дороже денег, держи данное слово! А потом, когда Ваню выкупят, хоть трава не расти. Пусть батюшка хоть затопчет её.
И Семён с Леонтием тоже не доверяли отцу. От упрямого и строптивого Семёна Ульяныча они ожидали подвоха. Даже Варвара, провожая Леонтия, указала глазами на Семёна Ульяныча и кратко предупредила:
— Взбрыкнёт.
Не может быть, чтобы Семён Ульяныч не выкинул какое-либо коленце. Не похож он на раскаивающегося грешника. Он похож просто на грешника.
— Я каждый день молюсь о мире для него, — сообщил Леонтию Семён.
— И я помолюсь, — подумав, поддержал брата Леонтий. — Крепче будет.
Однако опасения сыновей и дочери были напрасны. Семён Ульяныч не собирался увиливать от выкупа.
Со всех сторон его убеждали смириться. Матвей Петрович говорил: подожди. Владыка Филофей говорил: потерпи. Семья говорила: прости. Даже Ефимья Митрофановна говорила: «Отец, ты старый, пора о душе подумать». Но у Семёна Ульяныча была негнущаяся натура. Он мог бы смириться перед богом, но не перед миром и не перед своей судьбой. Если бы он смирился с тем, что никогда не побывает на Камчатке или в Пекине, то не было бы его чертежей. Если бы смирился с тем, что никогда не увидит битву Ермака с Кучумом на Княжьем лугу, то не было бы «Истории Сибирской». Если бы смирился с тем, что Сибирь — безликая, безъязыкая тьмутаракань, то не начал бы строить кремль. Все свершения его были от того, что он не смирялся с пределами, которые положил ему кто-то другой. И с Ванькой Демариным Семён Ульяныч не смирялся. Он просто сдал назад. Хотят они все Ваньку — да чёрт с ними, отдаст он Ваньку, подавитесь своим Ванькой ненаглядным. Но для него Ванька не существует. Ванька — баран, которого покупают на ярмарке. Барану не откроют душу, барана не посадят за обеденный стол. И если Машка хочет замуж за своего барана, так пусть катится. Он освободит её от себя, как должно родителю, и отсечёт от своей души.
Ручей Карагол Семён Ульяныч опознал по неглубокому распадку, густо заросшему буйной болотной осокой. Леонтий поднялся на крутой бережок, предусмотрительно укрываясь за кустом бузины, и увидел стан степняков. Он находился немного поодаль от Тобола: степняки всегда держались на расстоянии от берега, чтобы их не заметили те, кто проплывает по реке. Аргал — сушёный навоз, главное топливо в степи, — горел без дыма, и юрга ничем себя не выдавала. На луговине высились два лёгких шатра, паслись кони и торчал шест с красным бунчуком. Степняков было человек двадцать.
Леонтий, Семён, Ерофей и Табберт зарядили ружья и пистолеты, а затем Леонтий снова взобрался на берег и закричал:
— Эй, зайсанг!
Джунгары всполошились, но Леонтий шагал от берега один и с пустыми руками. Он вглядывался, пытаясь издалека рассмотреть Ваню, но не отличал его от степняков. Зато рассмотрел, как толстый зайсанг полез в седло.
Они встретились на полпути между берегом и юргой.
— Привёз пленника? — спросил Леонтий.
— А где моя кольчуга? — ответил Онхудай.
Ваня не слышал, о чём говорят Онхудай и Леонтий. Он стоял среди джунгар, к которым давно уже привык, и понимал: вот оно — свершилось! За ним приехали! Его не бросили, о нём не забыли. Неволя скоро закончится. Но эти мысли уже не вызывали у Вани былой душевной бури.
После прошлогодней неудачной поездки к ханаке Онхудай вернулся в Доржинкит и отослал пленника в самый глухой угол своего аймака, в самый глухой кош. Посреди неоглядной степи раскорячились несколько ветхих кошар из саманного кирпича и рваная юрта, в которой жили три старых овчара, кнутовщики-миначи — Тургэн, Чалчаа и Хэмбилай. Почти год Ваня не видел других людей. Почти год он пас овечьи отары. Восходы, закаты, солнце, луна, осень, дожди, бегущие перекати-поле, зима, холода, бураны, заносы, бесконечные ограды из плетня, овцы, овцы, овцы, овцы, овцы, овцы, грабли для навоза, собаки, очаг с аргалом, булькающая в тагане похлёбка, весна, ветра, тюки с шерстью, ягнята, овчины, облака, молчание, простор.
Безразмерная пустота, которую ничем невозможно заполнить, отделила Ваню от его прежней судьбы, от лю-лей, от самого себя. Где-то продолжалась жизнь, катилась своим чередом: рождались дети, умирали старики, люди любили и ненавидели, боролись друг с другом, строили, воровали, девушки выходили замуж, отроки учили грамоту, гремели войны, шумела тайга, кто-то молился, кто-то рвал душу проклятьями, кто-то побеждал, кто-то падал побеждённый, плясали в праздники, плакали на похоронах, считали деньги, топили большие печи, гнали наперегонки в санях, парились в банях, кого-то обнимали, кого-то били кнутом, примеряли обновы, ловили рыбу в проруби, качались на качелях, писали иконы, играли в карты. А у Вани ничего не происходило, и он не видел никого, кроме Тургэна, Чалчаа и Хэмбилая.
А ведь у него когда-то было всё, что надо. Была служба и товарищи. Была Маша, о которой он думал неотступно. Его приняли в хороший и добрый дом. Но он поставил подвиг выше товарищей, он обидел Машу, а дом, в котором жил, он бестрепетно принялся переделывать под себя, пока его не выпнули. Зачем он так? Разве он — дрянь, пустозвон, поганец? Нет. Он хороший человек. Он просто хотел предъявить себя. Показать себя, чтобы все вокруг