1979 году). Записи Миркиной, уточним, охватывают не только бахтинские лекции витебского периода, но и те его домашние семинары, которые он, по просьбе Миркиной, ставшей к тому времени студенткой знаменитого Государственного (бывшего Зубовского) института истории искусств, вел для нее и ее сестры уже в Ленинграде. Таким образом, свои записи Миркина начала вести в 1922 году (какие-либо конкретные даты в них, к сожалению, отсутствуют), прервала их после отъезда Бахтина из Витебска в Ленинград в 1924-м, возобновила в 1925-м и прекратила в 1927-м (последнее высчитывается из ее указания, что «наши (с сестрой. —
Конспекты Миркиной позволяют нам понять, какую политическую позицию занимал Бахтин в годы пребывания в Витебске, как он смотрел на события Первой мировой войны и Октябрьской революции. Такая возможность возникает благодаря тому, что Бахтин в своих лекциях любознательным витебчанинам, преимущественно школьникам, не следовал никаким цензурным и самоцензурным ограничениям: факты из истории русской литературы у него свободно увязываются с проблематикой партийно «окрашенной» современности. Нисколько не заботясь о том, чтобы даже дежурно делать реверансы в сторону официальной господствующей идеологии, Бахтин вел среди слушателей почти что антимарксистскую пропаганду. Правда, не такую, которая заключается в стонах о прекращении хруста французских булок после воцарения большевиков, а такую, которая, рассматривая марксизм как одну из многих социально-философских теорий, спокойно характеризует все его стороны — и слабые, и сильные.
Например, в лекции, посвященной такому литературному критику и теоретику народничества, как Николай Михайловский (1842–1904), Бахтин утверждал:
«По отношению к социальной жизни Михайловский был последовательным коллективистом. С его точки зрения, личность, оторвавшаяся от коллектива, становится слабой, потерянной. Но коллектив он понимал как нечто единое, поэтому идея классовой борьбы была ему чужда. И в этом Михайловский противоположен марксистам. Для марксистов нет народа, нет нации. Они обращают внимание лишь на расслоение, на классовую борьбу. Классовая борьба — их излюбленный термин. Для них и развитие общества происходит путем борьбы противоречий, а не в стремлении к согласию. Для Михайловского в основе — не классовая борьба, не порабощение одного класса другим, а совершенно свободное соединение классов путем пропаганды и социального изучения. <…> И нужно сказать, что все русские революционные партии, за исключением большевиков, пошли за Михайловским. Для большевиков народ состоит из борющихся классов. Для эсеров и меньшевиков есть явления, где классы объединяются. Эта разность взглядов очень ярко проявилась в отношении к мировой войне 1914 года. Большевикам казалось, что объединение всех классов для борьбы с Германией, единое национальное чувство есть лишь наркоз, а не здоровое, естественное состояние. Меньшевики и эсеры считали, что если нация смогла преодолеть рознь классов, если событие смогло объединить их всё и вся, если нашлась общая точка соприкосновения для всех, то есть единство народа, которое восторжествовало. И они противопоставили диктатуре пролетариата, красному террору демократию, понятую как единство народа. И здесь влияние Михайловского сыграло и даже до сих пор играет большую роль. Конечно, говоря о понятии единства народа, нужно оговориться: он признавал борьбу и даже революционные действия, но над расслоением преобладало единство.
Марксистами неоднократно указывалось, что народничество было обречено на внеисторичность, статичность, потому что для него важно было не развитие, движение, а единство. Нужно сказать, что это обвинение было справедливо. Для народников народ с небес упал, богом дан. Они смотрели на крестьянский мир как на идеал, генетический подход их оскорблял: объяснение происхождения явления делало его неавторитетным. Марксисты же стремились выяснить возникновение крестьянского мира. И, действительно, он возник при самозакрепощении к земле и лишь при содействии власти, которой это было очень выгодно. <…>
В отношении к культуре Михайловский отнюдь не был нигилистом, но подобно Добролюбову был настроен аскетически. Он готов был забыть для правды-справедливости другие части своей формулы (имеется в виду, что Михайловский абстрактным понятиям истины, красоты и справедливости противопоставил триаду «правды-красоты», «правды-истины» и «правды-справедливости». —
Как видим, Бахтин не просто излагает историю русской литературы в порядке традиционной линейной хронологии, сводящейся к тому, что Карамзин вытоптал площадку для пушкинских языковых игр, а декабристы вытолкали к читающей публике сонного Герцена. Он как бы перебирает литературные имена и группировки на предмет поиска возможных философских союзников. Общим лозунгом гипотетического альянса становится слово «ответственность»: авторы, которые с высокой долей вероятности согласились бы вышить его на своих знаменах, автоматически записываются в бахтинскую этическую гвардию, а те, кто предпочитает следовать в своем творчестве иным девизам, переходят служить сладкоголосыми певцами в стан бездуховного западнического воинства. Лев Толстой при таком отборе вступает с Бахтиным в заочную коалицию. «У Толстого, — читаем мы в записях Миркиной, — понимание вины христианское: воля человека свободна, он может согрешить, может и не согрешить. Вина — это грех, за который совершивший его должен ответить».
Даже Григорий Распутин при подобном классифицировании оказывается неожиданным образом на стороне Бахтина. Анализируя повесть Толстого
