— А каково ваше мнение о Маяковском?
— О Маяковском? — удивился Алексей Максимович, не ожидавший такого вопроса. — Я полагаю, что это один из крупнейших поэтов нашего времени, — осторожничал он. — Правда, в его творчестве не все равноценно, однако это не умаляет его значения для нашей поэзии и литературы, для поэтического отражения революционной эпохи.
— Мы придерживаемся такого же мнения, — произнес Сталин глуховатым голосом, не вдаваясь в значение слова «мы». — И мы полагаем, что необходимо как-то увековечить имя этого поэта, воздать должное его заслугам перед пролетарской революцией и государством рабочих и крестьян.
— Совершенно с вами согласен, Иосиф Виссарионович, — тут же откликнулся Горький, все еще не понимая, куда клонит Сталин. Не за тем же он пришел к нему, чтобы выяснить отношение Горького к Маяковскому. Хотя… почему бы и нет?
— Но Маяковский — это лишь часть дела по воспитанию народа в духе советского патриотизма, — продолжил Сталин, как будто не слыша Горького. — Я согласен с вами, Алексей Максимович, что народ должен знать свою историю, историю государства, на территории которого он живет. Без такого знания не может быть любви к отечеству…
— Да-да, Иосиф Виссарионович, — подхватил Горький, подаваясь к Сталину своим большим телом, постепенно увлекаясь. — Вы совершенно правы! С изменением общественных формаций не должна прерываться связь времен, — в этом я убежден самым глубочайшим образом. А без этой связи невозможно воспитание народа в духе любви к своему отечеству. Должен заметить, что в фашистской Италии и нацистской Германии широко пропагандируется культ отечества. Правда, исключительно в своих, антигуманных, спекулятивных целях, но недооценивать фактор патриотизма нельзя в любом случае, а отрицать его на том лишь основании, что подобный культ имеет место в названных странах при соответствующих режимах власти, по меньшей мере не серьезно…
— Вы имеете в виду Троцкого? — спросил Сталин и остановил немигающий взгляд на переносице Алексея Максимовича.
— Не только его, Иосиф Виссарионович, не только его, — выдержал Горький взгляд Сталина, хотя и почувствовал себя весьма неуютно. И повторил: — Не только Троцкого. Есть и среди нас, писателей, люди, которые полагают, что если в России произошла пролетарская революция, то все, что было до этой революции, подлежит забвению, как ненужное и даже вредное.
— Это точка зрения товарищей Бухарина, Демьяна Бедного, Авербаха и им подобных. Мы не согласны с подобной точкой зрения. Мы пересмотрели дела некоторых старых историков, — размеренно и тихо говорил Сталин, будто не он санкционировал их арест и высылку в Сибирь и на Дальний Восток. Правда, с подачи других, но и не мог не санкционировать: эти, другие, были преобладающей частью власти, с которой он, Сталин, в ту пору не только считался, но и разделял ее взгляды. Теперь другое время, другие соотношения во властных структурах, старое рушится, новое надвигается, установилось то равновесие, пошатнуть которое может в свою пользу именно новое, прагматичное, а старые историки волей-неволей оказываются в русле новой волны. Вернее сказать, волны-то старой, но на новой основе. Горький должен это хорошо понимать. Но он явно не понимает и не принимает методов, которыми это равновесие устанавливается. И даже противодействовал им в недавнем прошлом.
— Мы считаем, что обвинения этих историков в контрреволюционности не имели под собой основания, — после длительной паузы вновь заговорил Сталин, заполнив паузу возней с трубкой и табаком. — Мы вернули их к прерванной ими работе в учебных заведениях, к их трудам по изучению истории России. Мы думаем, что это правильно.
— Да-да, я полностью разделяю и поддерживаю это… это решение партии, Иосиф Виссарионович, — с воодушевлением подхватил Горький. — Платонов, Рождественский, да и многие другие — я помню, как зачитывался ими в молодости! — воскликнул он. — История страны и ее историческая научная школа имеют такую же преемственность, как и литературное дело. И все это в масштабах исторических является фактором народного воспитания.
— Не только это, — возразил Сталин. — Но и определенное отношение народа к происходящему… У Льва Толстого в «Войне и мире» есть интересные рассуждения насчет того настроения, которое охватывает в определенных условиях народные массы. Это может быть настроение упадничества, уныния, пораженчества, но может быть и настроением подъема, энтузиазма. Если второе настроение передается армии, то она делается значительно сильнее армии противника, даже если армия противника превосходит количественно и в техническом отношении. А нам рано или поздно придется воевать с фашизмом, следовательно, мы должны подготавливать в народе необходимое нам самочувствие, необходимое нам настроение. И не на короткий период, а на длительное время, что значительно сложнее. Наконец, есть еще одна существенная область, влияющая на сознание народа и его самочувствие — это практическая работа партии и правительства, ее руководящих кадров по социалистическому строительству, восприятие этой практической работы рабочим классом, широкими народными массами. — И замолчал, ожидающе глядя на Горького.
Только теперь Горький понял, чего, собственно, добивается от него Сталин: признания авторитета этого руководства, следовательно, авторитета самого Сталина. По существу, это еще одна попытка склонить Горького к написанию работы о Сталине по типу того очерка, что он когда-то создал о Ленине. Но Горький сейчас еще меньше был расположен к такой работе, поэтому пространное рассуждение Сталина о народных настроениях и ссылка его на Толстого прошли мимо сознания Горького. Он не представлял себе, как будет описывать Сталина с его медлительными движениями, его неподвижным лицом и постоянно настороженными глазами, точно Сталин чего-то ждет или даже боится. Ленин был проще, понятнее, непосредственнее. А Сталин — он точно ходячая маска, внутри которой скрывается нечто такое, чего неслышно, но что как вулкан бурлит и клокочет, взрывается бесшумно и незаметно для глаза,