в голову минуту назад пришла какая-то мысль, связанная со Сталиным, которая не то чтобы напугала его своей обнаженностью, а… как бы это сказать… Да уж чего там: действительно напугала, даже еще не родившись, а лишь забрезжив в полутьме сознания.
Алексей Максимович напряг память.
Сталин и Сулла. Сталин и Цезарь… Не просто так он рассказал байку об этих римлянах. Значит, сравнивает себя с ними, ищет в их опыте аналогию с собственным положением.
Марксист и рабовладельцы… Странная аналогия. Почему она родилась в голове Сталина? В чем суть этого человека? Почему Сталин именно такой, какой он есть? И почему он так разительно отличается от всех других революционеров? Почему он ведет ту политику, которую никто бы из бывших соратников Ленина скорее всего не вел бы? Почему он избавился от этих соратников и продолжает от них избавляться? Почему он с такой настойчивостью преследует Зиновьева с Каменевым? Почему разогнал общества политкаторжан и старых большевиков? Почему ликвидировал еврейскую секцию в ВКП(б)? Чем они помешали ему? Откуда в нем все это? И какая связь между ним и консулом Суллой, жившим две тысячи лет назад?
Алексей Максимович вспомнил свою первую встречу со Сталиным за границей, — кажется, в Лондоне, — встречу, которая не оставила в его памяти почти никаких следов, разве что сам факт такой встречи; вспомнил неприметную фигуру Джугашвили, его невольное желание оставаться в тени, и понял, что сегодняшний Сталин начинался оттуда, что, собственно говоря, в нем нет ничего странного и необъяснимого.
Вся штука в том, думал Алексей Максимович, что Сталин не жил в эмиграции, не участвовал в тамошней борьбе идей, в партийных интригах и склоках, не выработал в себе добродушной снисходительности к своим оппонентам. В нем нет того напускного лоска, который обретают люди за границей. Он не прошел школы партийного лицемерия и соперничества, не проникся духом западничества, сохранив в себе патриархальные представления не только о семье, но и о партии, об обществе и государстве. Судя по всему, в его сознании крепко сидит евангелический догматизм и евангелическое же понимание личности, хотя и претерпевшие изменения под воздействием тех событий, в которые Иосиф Джугашвили вовлекался после ухода из семинарии. Вполне естественно, что годы семинарии не могли пройти бесследно. И, пожалуй, главное, что вдолбила в него семинария, это убеждение, что представление человечества о миропорядке идет от представления единого бога, его безграничной власти над людьми, что у бога нет ни правых, ни виноватых, а есть лишь те, кто верит в него, поклоняется ему и славит его. Богу, скорее всего, эта слава и не нужна, но она нужна людям, нужна их объединению, спокойствию и нежеланию нести ответственность не только за всех остальных людей, но и за самих себя. Наконец, в Сталине что-то от тех босяков, грабителей и убийц, с которыми Горький встречался в своих странствиях по Руси, с их собственным кодексом чести и справедливости, что-то от диких горцев-абреков, с жестоким презрением взирающих на человеческую жизнь. И очень странно, что Сталин, будучи профессиональным революционером, так мало почерпнул для себя именно революционного, так много сохранил в себе допотопного и дикого. Наверное, так всегда случается, когда события по своей значимости опережают время и как бы отделяются от сознания людей, подстегивавших эти события своим нетерпением. Наступает момент, когда большая часть людей останавливается в ужасе перед ими содеянном, даже не понимая, как все это произошло, и начинает оглядываться назад, и уж во всяком случае большинство из них уверены, что до всех этих событий жилось спокойнее и лучше. Затем какая-то часть начинает пятиться, увлекая других, у них находится свой вождь, который попятное движение выдает за движение вперед, тем самым обезоруживая всех — и правых, и левых. Сталин и есть именно такой вождь.
Алексей Максимович и сам не понимал, хочет ли он безоглядного движения вперед или тоже некоторого отката назад. Пожалуй, полагал он, отойти назад и оглядеться — это даже лучше. Вот и Клим Самгин у него тоже начинает пятиться и предавать свою былую революционность… вернее, былую революционную фразеологию. Но за то, за что можно судить Клима Самгина, как-то не поднимается рука судить весь народ. Или все-таки можно? Ведь народ — в подавляющем большинстве своем — это крестьянин или мещанин, не имеющий даже малейшего понятия о тех бреднях, которые возникают в головах иных интеллигентов. Беда в том, что интеллигент свои бредни выдает за чаяния самого народа, а когда народ отворачивается от этих бредней, полагает, что народ предал самого себя. Взять хотя бы того же Бердяева, полагающего, что народ предал идею Третьего Рима и тех «трех китов» — православие, самодержавие и народность, — на которых будто бы держалась дореволюционная Россия. А ведь философия Бердяева возникла на узкой почве религиозной секты пресытившихся великосветских мещан. Нынешние «левые» ворчат, в свою очередь, на свой народ, полагая, что он предает былую революционность, а вместе с этим и саму идею коммунизма. Следовательно…
Алексей Максимович растерянно повел глазами по книжным полкам: не они ли внушили Сталину мысли о Сулле? Но книги смотрели на Алексея Максимовича укоряюще-спокойно, как бы говоря, что они ничего не внушают человеку, а лишь заставляют его думать.
Сталин покидал Горького с уверенностью, что этот человек себя изжил. Он не только перестал быть полезен советской власти, но стал для нее обузой. Слишком дорогой и совершенно бессмысленной. Причем такой обузой, на которую все время приходится оглядываться, как бы эту обузу не потерять и не растрясти. А впереди решительная борьба с зазнавшимися «революционерами», старыми партийцами, которые, подобно Троцкому на посту Наркомжелдора, ничего не могут, не умеют и не хотят уметь, которые живут в плену революционной фразы, всем недовольны, годятся лишь на музейные экспонаты, и то лишь в том случае, если не заслоняют собой тех, кто много работает и мало говорит, да еще, ко всему прочему, втягивают этих работающих в свои бессмысленные притязания. Тронь этих… эту революционную бюрократию по-настоящему — и Горький тут же выступит в роли их адвоката.
А трогать придется. И очень скоро.