Алеша Дмитриевич, выступал цыганский хор. Открыл ресторан — для живущих в Париже русских и для всех поклонников русской кухни — Алексей Васильевич Рыжиков, который когда-то руководил и московским «Эрмитажем». Поваром пригласил Федора Дмитриевича Корнилова. Его представляли как личного повара последнего русского императора. Он им не был, а работал в столичном ресторане «Европа», и его не раз приглашали в Царское Село на большие торжества. Потом Корнилов открыл свой ресторан «Осетр» на Пляс Пигаль.
Вернемся к отчету Петра Ковальского:
«Пообедав в Эрмитаже, мы отправились бриться, и в парикмахерской Скоблин попросил меня передать ему письмо. Вручая письмо, я ему сказал, что по существу письма хочу с ним немедленно переговорить, но считаю, что парикмахерская — не место для разговоров. Мы условились с Скоблиным поговорить немедленно по приезде к нему. Я поехал вместе со Скоблиными в Ozoir la Ferriere.
По приезде я предложил Скоблину пойти со мной погулять и, когда мы прошли в глухие улицы города, я прямо заявил Скоблину, что приехал специально спросить его, думает ли он бросить затеянную им авантюру и не прекратит ли он играть в солдатики и согласен ли он вернуться как солдат в ряды „родной“ армии?
Скоблин был огорошен поставленным ему вопросом и спросил, на каком основании я задаю ему подобный вопрос. На это я ему ответил:
— Мы решили еще раз предложить всем тем, кого считаем полезными, прекратить белую авантюру и вернуться в ряды новой „русской“ армии.
На это Скоблин меня спросил:
— Кто это „мы“?
— Генеральный штаб СССР! — последовал мой ответ.
— Но если я возвращусь, то там создадут показательный процесс или просто меня расстреляют.
На это я ему ответил:
— Коля! Ты ведь не маленький и должен превосходно знать, что ты не представляешь из себя более или менее крупной величины, а являешься просто военным спецом и показательный процесс над тобой не представляет никакого интереса, а расстреливать тебя — это только поднять международную шумиху, так что, если ты здраво рассудишь, то поймешь, что ты сказал глупость. А тем более я тебе даю гарантию Генштаба, что ты будешь цел и невредим. Конечно, я тебе не говорю, что ты получишь строевую часть. Из тебя сначала надо выкурить твой белый дух, перевоспитать тебя в духе нашей новой армии, а тогда допустить к строевым должностям. Но что ты получишь должность в штабе, то это я тебе гарантирую. Помни, Коля, что я превосходно знаю твой патриотизм и любовь к нашей великой России. А когда поднялся вопрос о твоей вербовке у нас в штабе, то раздались голоса, что Скоблина можно просто купить, предложив ему пару долларов. А я на это возразил, что Скоблин не продается и если он пойдет к нам, то только во имя служения Родине и родной армии. И теперь я жду от тебя прямого ответа: ты с нами или против нас?
Скоблин с дрожью в голосе и со слезами ответил:
— Петя, я всегда считал тебя своим лучшим другом и осуждать тебя за твое поступление в Красную армию не имею права. Каждый по-своему смотрит на вещи, но в данный момент ответить тебе на твой прямой вопрос я не могу, так как это коренная ломка моих убеждений, да и кроме того я связан присягой и тесной дружбой с моими подчиненными, разбросанными по всему свету, которые слепо верят мне и готовы со мной идти в огонь и воду. А еще я связан с Надюшей (его жена), и без нее я не решаюсь дать тебе тот или иной ответ.
Учтя то, что Скоблин находится всецело под влиянием и в экономической зависимости от жены, я решил перенести весь огонь на другой фронт, а именно повести наступление на фронте Плевицкой и, прекращая наш разговор с Скоблиным, я ему сказал:
— Меня удивляют твои рассуждения о присяге, ведь присягу ты давал не личности, а своему народу, и я тебя зову служить народу, и этим самым ты не только не нарушаешь присяги, а больше ее подтверждаешь, разрывая с врагами народа. Что же касается подчиненных тебе чинов, то мы никогда не думали, чтобы ты рвал с ними. Я глубоко убежден, что честные по твоему указанию будут нами завербованы и в Москве будут вместе с тобой служить русской армии.
На этом наш разговор прекратился, и я, дождавшись, когда Скоблин уедет в ближайшую деревню за молоком, энергично взялся за Плевицкую.
Я начал доказывать (предварительно узнав от нее самой ее происхождение), что она как дочь крестьянина, дочь трудящегося должна служить трудящимся, ей не место распевать песни горя русского народа по кабакам Парижа, что ее песня должна воодушевлять стройку новой свободной жизни, что только там (то есть в СССР) ее знают и понимают и ждут ее. Одним словом, залил столько, что „моя баба“ разревелась и заявила мне, что у меня „дивная чисто русская душа“ и что я ей внес своими словами бодрость и что она со мной согласна, что ей место не здесь, а там с „родным народом“, что она из народа и несет песню народа, которую здесь не могут понять, ведь это могут понять только такие „чистые русские души“, как моя, и добавила, что она готова хоть сейчас возвратиться на родину, но боится за самое дорогое в ее жизни — это Колечку. А ведь если он возвратится, то его непременно расстреляют.
Почувствовав, что мое сражение выиграно и что надо действовать энергичнее, я заявил Плевицкой, что я говорил с Колечкой и что стоит ему только заявить, что он согласен служить у нас, его полная безопасность гарантирована, и что я считаю, что она должна повлиять на него. Плевицкая дала мне слово переговорить со Скоблиным, но от себя добавила, что она уверена, что раз я говорю, что „Колечке“ ничего не угрожает, то он согласится „работать“ с нами.