ведении Теда и Яэль наука, экология и энергетика. Информацию и внутреннюю безопасность он пока оставляет за собой. И отныне кабинет станет называться Революционный совет. Революционные преобразования завершатся в течение шести месяцев. К этому времени должен воцариться мир, после чего все члены кабинета вернутся к своей обычной жизни и не будут более вмешиваться в действия избранной власти. Фима же растворится в полнейшей анонимности. Изменит имя и исчезнет. А теперь, будьте добры, разойдитесь по одному, через боковые выходы.
Надо ли задействовать и Дими?
В зимние каникулы на праздник Ханука мальчик провел одно утро в лаборатории косметической фабрики, находившейся в квартале Ромема. Когда Фима пришел за ним, чтобы отвести в Библейский зоологический сад, то обнаружил, что Барух показывает Дими, как использовать ацетон для производства взрывчатки. Фима вскипел и яростно набросился на отца, мол, зачем портить ребенка, убийц у нас и так предостаточно, но спор оборвал Дими, сказавший:
– Дедушкины бомбы только пальцы пачкают.
И все трое расхохотались.
На внешней стороне стены дома, слева от окна, метрах в полутора от земли, там, где осыпалась штукатурка, Фима увидел ящерицу; окаменев, она с вожделением взирала на горы Вифлеема. Или же на муху, что была вне поля зрения Фимы. Когда-то по крутым склонам этих гор, в долинах меж ними расхаживали судьи и цари иудейские, завоеватели, пророки-утешители и пророки-обвинители, избавители и исправители мира, мошенники и мечтатели, священники и те, кто слышит голоса, отшельники, предатели, мессии, римские прокураторы и правители византийские, мусульманские полководцы и принцы-крестоносцы, и изнуряющие себя аскеты, и ищущие уединения чудотворцы и мученики. И по сей день Иерусалим в память о них звонит в церковные колокола, с завыванием выкрикивает имена их с верхушек минаретов, призывает их каббалистической магией и заклинаниями. Но в эту самую минуту кажется, что нет здесь ни одной живой души – лишь он, ящерица и свет.
В юности, бродя иерусалимскими переулками, окраинными пустырями, усеянными валунами, он тоже воображал, будто слышит какие-то голоса. Однажды даже попытался записать слова, которые, как ему казалось, до него долетают. В те дни он еще мог заставить учащенно биться иные сердца. Мог обворожить некоторые души, особенно женские, когда субботними вечерами оказывался в центре дискуссий – в доме семейства Тобиас или в доме семейства Гефен. Случалось, он вдруг бросал ослепительную идею и на секунду все в комнате умолкали. А потом его идеи передавались из уст в уста, а иногда даже излагались на газетных полосах. Бывало, удавалось ему – если находило вдохновение – отчеканить новую крылатую фразу. Сформулировать взгляд на ситуацию такими словами, которые до него никто никогда и не пробовал соединить друг с другом. И острая фраза, облетев весь город, через пару дней возвращались к нему – услышанной по радио, никак не связанной с его именем, а зачастую – еще и искаженной. Друзья любят напоминать, словно слегка упрекая, как пару раз он с поразительной точностью предрекал ход событий – например, в 1973-м, накануне войны Судного дня, унесшей немало народу. Ходил он из дома в дом, оплакивая слепоту, поразившую Израиль, и приближающуюся в связи с этим катастрофу Или слова, сказанные им накануне Первой ливанской войны. Или его предсказание роста исламского фундаментализма. Всякий раз, когда друзья напоминали ему об этих пророчествах, Фима весь сжимался, жалко улыбался – дескать, нет во всем этом ничего нового, ведь все это было выведено на стене огненными буквами, любой ребенок вполне мог прочесть это.
Цви Кропоткин время от времени приносил Фиме ксерокопии какого-нибудь литературного приложения к газете или журналу, где поминалась его “Смерть Августина”, которую критик потрудился извлечь из забвения, чтобы помахать его стихами как оружием в войне за или против нынешней поэзии. Фима пожимал плечами и бормотал: “Да ладно, Цвика, брось”. Его предсказания, как и его стихи, казались Фиме чем-то далеким, не затрагивающим главного вопроса: по чему исходит душа, о чем она тоскует? Что есть на самом деле, а что существует только в воображении? Где найти потерянное, если ты забыл, что потерял? Однажды, в период его короткого брака с хозяйкой гостиницы в Валлетте, сидел он в кафе с видом на гавань и наблюдал за двумя рыбаками, игравшими в нарды. Вообще-то не рыбаков он разглядывал, а овчарку, сидевшую на стуле между ними, она тяжело дышала, вывалив язык. Уши собаки стояли торчком, словно пес ловил каждое слово игроков, глаза его, которые Фиме виделись взволнованными, исполненными изумления и кротости, следили за пальцами игроков, падающими костями и перемещением фишек на доске. Никогда больше не встречал Фима столь напряженного, сосредоточенного желания понять непостижимое. Будто в своей страсти разгадать секрет происходящего пес приблизился к той самой точке, когда дух воспаряет над материальной оболочкой. И разве мы не должны столь же пристально вглядываться в то, что для нас непостижимо? Понять – настолько, насколько это возможно. Или, по крайней мере, осознать тот предел, за которым осознание уже невозможно. Иногда Фима рисовал себе Создателя Вселенной, в которого он не особо-то и верил, видя его в образе торговца, выходца из сефардской общины Иерусалима, лет шестидесяти, худощавого, смуглого, иссеченного морщинами, изъеденного араком и сигаретами, в коричневых мятых брюках, в белой несвежей рубахе, застегнутой на все пуговицы, по самую шею – тонкую, торчащую из воротника, – в коричневых истоптанных башмаках, в убогой старомодной жилетке, маловатой ему. Этот Создатель всего сущего сидит, подремывая, на плетеном стульчике у порога своей галантерейной лавочки в иерусалимском квартале Зихрон Моше, лицо обращено к солнцу, глаза прикрыты. Погасший окурок сигареты приклеился к нижней губе. Янтарные четки застыли в руке. На указательном пальце – большой перстень, и временами искорки света разлетаются от него во все стороны. Фима остановился и, набравшись смелости, с подчеркнутой вежливостью, в третьем лице обратился: “Будет ли мне позволено побеспокоить его милость одним-единственным вопросом?” Некая ирония промелькнула в судороге, пробежавшей по морщинистому лицу. Быть может, голос Фимы был для него не более чем жужжанием назойливой мухи. Не соизволил ли его честь читать роман про братьев