Карамазовых? Помнит ли спор Ивана с дьяволом? Сон Мити? А легенду о Великом Инквизиторе? Нет? А что соизволит его честь сказать ему? “Суета сует, как сказал Екклесиаст, сын Давидов, царь Иерусалимский, суета сует, все суета”? Или, может, повторит слова Господа, обращенные к Моисею: “Я Сущий, который пребудет”? Но старик лишь исторг кислую отрыжку табака и арака, обратил к небу растрескавшиеся, словно штукатурка, раскрытые ладони, а затем уронил их на колени. Перстень на его пальце сверкнул и погас. Он что – жует? Ухмыляется? Спит? Фима извинился. И отправился своей дорогой. Не бегом. Неторопливым шагом, но тем не менее как человек, который спасается бегством, который знает, что он бежит, и знает, что сбежать ему не удастся.
Фима заметил, как тщится солнце высвободиться из толщи облаков. В переулке и вдали, в горах, произошла едва уловимая перемена. Нет, это не было прояснение, всего лишь легкое подрагивание оттенков – словно воздух пребывал в неуверенности и сомнениях. Все, что наполняло жизнь Ури Гефена, Цви Кропоткина, Теди и остальных его близких друзей, все, что вызывало у них прилив воодушевления и вдохновения, виделось Фиме бесплодным, разлагающимся, подобно мертвым листьям, гниющим под голой шелковицей. Где-то есть некая забытая земля вожделенная, и не “земля”, и не “вожделенная”, да и не совсем “забытая”, но что-то взывает к тебе: “Приди”. Фима спросил: “Не все ли мне равно, если я умру сегодня?” Вопрос этот не вызвал в нем никаких чувств – ни страха, ни желания. Смерть виделась ему пресной, как одна из шуток доктора Варгафтика. Как будни его собственной жизни, предсказуемые и утомительные, точно отцовские притчи. Внезапно он согласился со словами старика – нет, не относительно самоидентификации индусов, а с тем, что дни проходят и нет в них ни радости, ни смысла, ни цели. Шлумиэль и друг его шлимазл достойны жалости и милосердия, но не насмешки и глумления. Но что ему до этой парочки? Ведь сам он преисполнен сил необъятных, и лишь необъяснимая усталость не позволяет привести их в действие. Словно дожидается он наиболее подходящего момента. Или какого-то удара, который сокрушит стену, выпустив силы на волю. Можно, к примеру, уйти из клиники. Вытянуть из старика тысячу долларов, уплыть на грузовом судне, начать новую жизнь. В Исландии. На Крите. В Цфате. Можно уединиться на несколько месяцев в семейном пансионе, что на самой окраине живописного поселения Магдиэль, и сочинить пьесу. Или исповедь. Можно разработать политическую программу, обнародовать ее и собрать вокруг себя приверженцев, основать новое движение, которое пробьет равнодушие и распространится в народе, словно огонь по стерне. Можно присоединиться к одной из существующих партий, посвятить пять-шесть лет упорной работе во благо общества, обходя отделения партии в каждом городе, в каждом поселке, рассказывая правду о состоянии нашего государства, после чего даже самые заскорузлые, наглухо запечатанные сердца раскроются тебе навстречу, – и тогда он встанет за штурвал и принесет мир этой земле. В 1977 году никому не известный гражданин по имени то ли Ланги, то ли Лонги сумел пройти в парламент Новой Зеландии, а в 1982-м стал премьер-министром этих островов[13]. А можно влюбиться или стать деловым партнером отца и превратить его парфюмерную фабрику в ядро промышленного концерна. Или молниеносно завершить то немногое, что осталось ему до получения академической степени, обогнать Цви и всю его компанию, занять кафедру и основать новую школу. Можно поразить Иерусалим новым циклом стихов. До чего же смехотворно выражение “поразить Иерусалим”… Или вернуть себе Яэль? И Дими? Или продать эту развалюху и на вырученные деньги купить и привести в порядок заброшенный дом на окраине удаленного селения в Верхней Галилее. Или, наоборот, призвать сюда строителей, плотников, столяров, маляров, штукатуров, обновить абсолютно все и отослать счет отцу – чем не новая страница? Вот и солнце пробилось из-за обрывков облаков над Гило, озарив холм, на котором стоит этот иерусалимский квартал, нежным, изысканным светом. В словах “изысканный свет” не нашел Фима на сей раз никакого преувеличения, однако предпочел от них отказаться.
Но лишь после того, как произнес их вслух, почувствовал, как они отозвались в нем наслаждением. А затем громко произнес: “Коротко и ясно”. И вновь ощутил удовольствие, не без некоторой иронии.
Внизу, прямо под окном, вспыхнул осколок стекла, словно указывая путь, призывая. Мысленно Фима повторил слова отца: “Горсть пыли. Прошлогодний снег”. Но у него получилось “прошлогодний смех”.
Чем же застывшая на стене ящерица (Фима даже знал, как этот вид называется по-научному – агама) отличается от таракана под раковиной и чем он сам от него отличается? На первый взгляд никто из них не наносит ущерб сокровищам жизни. Хотя, казалось бы, и на них распространяется суровый приговор Баруха Номберга: живут без всякого смысла, умирают без всякого желания. И уж точно – без фантазий о захвате власти и установлении мира во всем мире.
Осторожным, вороватым движением открыл Фима окно, стараясь не напугать погруженную в глубокие раздумья ящерицу. Пусть и считали его друзья неуклюжим, родившимся с двумя левыми руками, но Фима сумел проделать это без малейшего скрипа. Теперь он не сомневался, что животное смотрит на какую-то конкретную точку в пространстве, потому и его обязанность – тоже увидеть эту точку. Из далекого эволюционного прошлого, из глухого, первобытного динозаврьего мира, в котором дымят вулканы и буйствуют джунгли, задолго до того, как слова и знание стали реальностью, до появления всех-всех царей, пророков, мессий, что ходили в горах Вифлеема, – именно оттуда послано это создание, чтобы всмотреться в Фиму – с подобием любовного трепета. Словно озабоченный дальний родственник, которого тревожит ваше состояние. Воистину совершенный динозавр, сжавшийся до размеров дворовой ящерицы. Похоже, Фима и впрямь ее занимает, ибо отчего она покручивает головой вправо и влево, медленно, словно говоря: “Удивляюсь тебе”. Может, она сожалеет о неразумности Фимы и о том, что не в ее власти помочь ему?
Точно, они родственники, пусть и дальние, нет в том никакого сомнения: между нами, голубушка, между нами и Троцким гораздо больше общего, чем различного: и голова, и шея, и позвоночник, и любопытство, и аппетит, и конечности, и вожделение, и способность различать свет от тьмы, холод от тепла, и ребра есть, и легкие, и старость, и зрение, и слух, и система пищеварения, и секреторная система, и нервы, и боль, и обмен веществ, и память, и страх, и сложнейшее переплетение кровеносных сосудов, и органы размножения, и механизм обновления, запрограммированный в конечном счете на