Несвижем во многих семьях воспитывались им потомки князей Радзивиллов, иногда выплачивались небольшие пенсии. Но доктор, который исповедовал самоограничение, дисциплину и презирал развратных богачей, не имел в глазах студиозуса права на грехи! К тому же, одно дело — куртуазные интриги между аристократами или когда благородный пан обращает внимание на хорошенькую крестьяночку и пользуется правом первой ночи. И иное — когда слуга, холоп — в постели своей замужней хозяйки! Разбавляет мужицкой кровью кровь рыцарского рода! Пусть Лёднику присвоили шляхетское звание, по рождению же он — никто, обычный мещанин. Не так плохо доктору у Агалинских жилось, однако. Поимел своего счастья. Отвращение отразилось на лице Прантиша. Лёдник помрачнел.
— Не смею отрицать — я грешник. Окаянный грешник. Но она. Пани Гелена. Нет, это был не каприз и не похоть, Вырвич. Не прихоть аристократки и месть слуги — тебе же это пришло в голову, да?
— А что же это было?
Колеса постукивали по мокрым камням, будто перемалывали минуты, неумолимо и старательно.
Лёдник поднял вверх худое лицо, зажмурил глаза. В тусклом свете фонаря он выглядел, как готический барельеф в старинном храме.
— Что это было. Не думал, что буду кому-нибудь об этом рассказывать. У нас с вами, пан Вырвич, карета вместо исповедальни.
Прантиш хмыкнул, вспомнив, как когда-то они ехали в тюремной карете — Лёдника заграбастали в корчме из-за того, что он якобы занимался там колдовством, и раскаявшийся алхимик рассказывал по дороге, как довел себя до холопского состояния, распродав имущество, чтобы делать опыты по добыче философского камня. Что ж, пусть исповедуется снова — не все же мучить бедняг студентов.
— Я плохо помню, как мне объявили приговор суда и привезли в имение Агалинских. — тихо говорил алхимик, опустив глаза. — Когда за мной пришли в мой заложенный дом, выломав дверь, я как раз заканчивал выпаривать одну интересную субстанцию. А потом — потом туман. Одно я решил, что Божью кару нужно вынести достойно. Пусть терпит тело — стоит попробовать спасти душу. Никакой алхимии, астрологии, опытов над бестелесными субстанциями! Даже декумбитуру больных больше составлять не стану. Да, переломало меня тогда изнутри хорошо.
Поначалу пан Агалинский был со мной даже вежливым — мы не раз за одним столом сидели, он любил послушать мои «ученые разговоры». А заиметь собственного дипломированного доктора — это же лучше, чем породистую гончую! Мне отвели комнатку, я оборудовал небольшую лабораторию, потянулись пациенты — слуги, дворовые люди. У панича Андруся Агалинского — рыжий такой мальчик, веселый, непоседливый — кроме царапин и синяков случилась пневмония, намерился было форель руками ловить в соседней речушке, стремительной, холодной как лед. Вылечил. Пришлось подбирать снадобья и пани Гелене, она страдает болезнью сердца. И не было того, что ты подумал, молокосос. Я давал клятву Гиппократа. Я никогда не позволю себе подойти к постели больной с похотливыми намерениями. И пани Агалинская просто была со мной уважительной. Честно говоря, я еще и раздражался из-за ее сострадания, страшно раздражался — ни за что не хотел, чтобы меня жалели. Пусть лучше боятся, ненавидят, презирают. Только не жалость.
А потом пан Агалинский приказал мне составить гороскоп — собирался на сеймик, хотел узнать, каких хлопот ждать. А я отказался. Хотя раньше расписывал ему по таблицам Эфемерид почти что путь в уборную. И тогда пан сказал, что мне время уяснить, кто я есть такой.
И выписал мне первую записку к Базылю.
Нет, Базыль — не простой палач, мужиков наказывал другой человек. А на этого была возложена обязанность следить за поведением в панском доме — лакеев, горничных, кучеров, поваров. Если кто проштрафился — пан писал на бумажке цифру и отправлял виновного с ней на конюшню, где был особый уголок — там можно было удобненько разложить человека и всыпать ему столько плетей, сколько написано в бумажке.
Когда очередь дошла до меня, вся прислуга была счастливой — они до сих пор не могли понять, как ко мне относиться: будто бы пан, будто бы строгий. А сам такой же, как они.
И пошло колесо поперек колеи. Каждое утро я подавал пану Агалинскому его лекарства для лучшего пищеварения — он переедал жирного. Пан требовал гороскоп, я отказывал, получал записку, шел на конюшню, и Базыль имел заботу выдать мне то, что прописал пан. Сначала старался, даже слиш ком: а вот тебе, выскочка в напудренном парике.
Вскоре это превратилось в какой-то турнир: люди гадали, что случится раньше — пану надоест меня воспитывать или сломаюсь я. Агалинский ярился все больше и больше — ясное дело, не привык встречать сопротивления от более низких. Несколько раз под пьяную руку срывался и лупил меня собственноручно чем попало. К счастью, временами он уезжал, и я мог немного залечить спину. Выручало и докторское мастерство — я иным серьезно помог, и мне начали сочувствовать. Однажды разбудил Базыль — у его дочери был приступ крупа, девочка задыхалась, мне едва удалось ее спасти. После этого рука Базыля стала легче, он начал каждый раз уговаривать меня прекратить злить пана — лбом стену не пробить, доктор, ну что тебе стоит нарисовать те предсказания? Бедняга искренне не понимал, зачем я создаю себе эдакие страдания.
Иногда меня сажали в холодную — что-то похожее на наш университетский карцер. Бывали просто комичные случаи — к пану приезжают важные гости, не хватает партнера для игры в вист, меня вытаскивают из холодной, одевают рубаху с кружевами, камзол, парик, и я целый вечер веду остроумную светскую беседу и играю в карты. Пока все не напиваются. Тогда я снова снимаю все панское и возвращаюсь в холодную. Короче, не жизнь, а лондонский Бедлам, приют для умалишенных. Ну, а у пани Гелены у самой жизнь не сладкая. Этот оболтус, ее муж, с ней тоже руки распускал. Правда, и пани не кроткая овечка, но куда ей деваться? Я, как мог, защищал ее — объяснял Агалинскому, что у жены больное сердце, что ей необходим покой. Она была мне благодарна за это, и что сына вылечил, и что есть ей с кем поговорить о французских романах, до которых пани большая охотница.