некачественный фитиль. Мечты Вырвича о свидании со своей дамой на более равных правах оседали, как плохо взбитые сливки. Он сидел в аудиториях, горбатился над учебниками — и ничего за эти три года не добился. Он достоин только презрения! Проклятый Лёдник! Это бывший слуга увел юношу со славного пути, Вырвич мог сейчас быть в военном мундире хорунжего или поручика. Да святой Франтасий знает, кем мог быть! А он — всего только недоученный студиозус.
Полонея Богинская склонила голову в знак приветствия — хорошо если на вершок. Хотя с таким украшением на голове особенно не покиваешь. Запах eau de lavande, модной лавандовой воды, в которой паненка, очевидно едва не купалась, сделался еще сильнее, даже голова кружилась.
— Добрый вечер, пан Вырвич. Рада видеть вас в добром здравии. Надеюсь, вы сможете ответить на некоторые вопросы, что у меня имеются.
Речь у панны Богинской была вежливой и надменной, как холодное зеркало, и почему-то каждое слово звучало как приказ, которого нельзя ослушаться. Но Вырвич вдруг почувствовал не покорность, а отчаянное веселье, кое в тяжелые моменты всегда приходило ему на помощь и было причиной всегдашних проказ. Лёдник ворчал, что это следствие перевеса в организме огненной и водяной стихий одновременно: у молокососа временами пар из ушей.
Конечно, паненка, что сидела перед Прантишем на особой скамье, обтянутой сафьяном, была упакована, как золотая луковица, но ведь под всеми этими оболочками из пудры, кружев да бархата у нее находилось то же самое, что и у Агнешки Пузыни с улицы Шкельной. Вырвич ловко подскочил, поце ловал паненке ручку — от такой смелости в ее голубых глазах даже появилась растерянность, стал рядом, куртуазно склонившись:
— Ваша мость не должна сомневаться, что мое сердце давно принадлежит ей, и на любой вопрос из этих волшебных уст я постараюсь сейчас же найти ответ.
Дело было не в словах, а в том, что Прантиш говорил, будто ворковал, с той долей загадочности и нежности, которая заставляла виленских меща ночек краснеть и отдавать русому студиозусу свои сердца. Полонея отвела глаза — Вырвич понял, что ей не нравится эдакое вольное обхождение, но ничего, потерпит — сама пригласила, сама напустила на себя важность.
— Я хочу спросить пана об одной вещи. О подарке его мости князя Михала Казимира Рыбоньки доктору.
Прантиша как холодной водой окатило, и будто колокольчик зазвенел где-то в голове, предупреждая об опасности.
— О каком именно подарке хочет спросить ясная панна? — не меняя куртуазного тона, уточнил студиозус. — Его мость великий гетман был милостив к нам и одаривал щедро.
Полонея снова отвела взгляд.
— Так, одна безделица. Механическая кукла, умеющая рисовать. Понимаете, мой брат в своем Слонимском дворце собирает коллекцию таких кукол — у него есть арап, бьющий в барабан, лев, который рычит, ходит, вращает глазами. Искусственных птиц целая дюжина. И очень хотел бы присоединить ту куклу-рисовальщицу. Естественно, пану Лёднику будет выплачено щедрое вознаграждение.
Прантиш снова поднес к губам ручку панны, пользуясь тем, что не оттолкнет же она его, пока не домоглась ответа.
— А почему наияснейший пан Богинский не узнает об этом у самого пана Балтромея Лёдника?
Голубые глаза от резонного вопроса на мгновение стали растерянными, потом в них блеснул гнев, но паненка смогла снова изобразить вежливое спокойствие:
— Пан брат сейчас занят, он поручил это мелкое дело мне. А мне, может быть, приятней поговорить с паном Вырвичем, чем с доктором, его бывшим слугой. Лёдник по-прежнему такой мрачный? Где он держит куклу? Не раскрутил еще на винтики?
И тогда Прантиш, так же нависая над паненкой и целуя то одну ее ручку, то другую, с удовольствием сообщил, что кукла была — да сплыла. Украли куклу воры.
Богинская от потрясения даже вскочила, довольно грубо вырвав свою ручку из рук Прантиша.
— Как это украли? Кто?
Вырвич с удивлением заметил, что паненка заметно подросла. Стала почти одного с ним роста. А на ее куафюру так вообще надо смотреть задрав голову. И сразу же осадил себя: тьфу, дурень, какое там подросла — это же ботинки на каблуках в шесть вершков, которые, к возмущению почитателей сарматских обычаев, понапривозили в Речь Посполитую из Парижа.
Услышав про мглу неизвестности, в коей потонула кукла, Полонея нервно заходила по комнате, подтвердив подозрения Вырвича насчет каблуков: они громко цокали, а походка паненки стала шаткой и неуклюжей.
— А хоть один рисунок она успела нарисовать?
Полонея резко остановилась перед Вырвичем, и ее глаза уже не были холодными, а просто пылали нетерпением и тревогой. Будущий философ заверил паненку, что кукла так и не включилась. Не успели ее починить.
Разочарование, которое не смогла скрыть Богинская, заставило тревожный колокольчик в голове студиозуса зазвенеть еще громче. Но не успел Вырвич похвалить себя за мудрость, как лицо магнатки вдруг переменилось. Как будто в темную комнату внесли яркую лампу. На губах заиграла ласковая усмешка, глаза заулыбались, обласкали студиозуса:
— Ах, пан Вырвич, что мы все о каких-то механизмах говорим. Мы же не виделись три года. Вы так возмужали за это время — настоящий рыцарь. И,