Вошла Ульяна, увидела расплывшегося на диванчике, как жидкое тесто, Грунькина и едва не кинулась обратно. Но пересилила себя. Приняла приглашение и села за стол, на котором лежали белый хлеб, масло и даже пряники.
– Ешь, – милостиво разрешил Грунькин, – а после раздевайся и ко мне иди.
Давилась Ульяна белым хлебом, жевала пряники и вкуса не чувствовала. Съела, сколько смогла, и попросила:
– Там бачок с водой, можно мне пройти, ополоснуться…
– Только быстро, я ждать не люблю!
В узком коридорчике стоял бачок, сверху лежал ковшик. Ульяна погремела крышкой, из ковшика воду полила, а другой рукой открыла настежь входную дверь и увидела на крыльце обрубок большущей толстой жерди. Быстро занесла его в темный коридорчик, уперла, как наставлял Кобылкин, одним концом в порог, а другой чуть подняла, подсунув под него маленькую скамейку. Дверь прикрыла, вернулась в комнату.
– Долго ковыряешься! – выразил неудовольствие Грунькин, – Я же сказал – не люблю ждать! Раздевайся!
Вздрагивающими руками взялась Ульяна за отвороты халата, и в это время, как порох, пыхнул за окнами людской ор, столь громкий, что показалось – стекла в окнах задребезжали. Орал весь этап, орал, как под ножом. Кто-то из конвойных со страху пальнул в воздух, и от выстрела, будто подстегнутый, ор загремел еще сильнее. Грунькин вскочил с диванчика, ринулся в коридорчик – и оттуда донесся дикий рев. С ходу, с разбега налетел в темноте грузный конвойный офицер на толстый конец обрубка от жерди, упертый в порог – точнехонько низом живота. Лежал на полу, извивался, как червяк, и продолжал орать. Ульяна, не помня себя, перелетела через него, толкнулась в двери, выскочила на низенькое крылечко, побежала, и многоголосый ор постепенно стих.
Утром следующего дня, когда партия построилась, чтобы двинуться дальше, оказалось, что Грунькина нигде не видно. Командовал за него старый седой фельдфебель, рычал грозным голосом, а сам незаметно ухмылялся в пышные усы и вид у него был, когда забывался, очень уж довольным. Не жаловали подчиненные своего командира, поэтому и ухмылялся фельдфебель, зная, что начальник его находится в плачевном состоянии. Скоро и вся партия увидела, как вышел Грунькин, широко расшаперивая ноги, будто в интересном месте был у него привязан кол. Морщась при каждом шаге от нестерпимой боли, он дошел до телеги, взгромоздился, лег на спину и махнул рукой, давая команду – трогайся!
Зашаркали десятки ног, загремели цепи – обычный этапный шум. Но в этот раз он нарушался дружным смешком, который прокатывался по серым рядам арестантов. Потешались они над Грунькиным едва ли не в открытую.
Но рано посмеивались арестанты, и рано злорадствовал Кобылкин, довольный тем, что задумка его удалась и что выручил Ульяну. Отлежался Грунькин, оклемался и, пока ехал в телеге, придумал, каким способом наказать строптивых.
И наказал.
Догадывался он, конечно, что вчерашняя история без Кобылкина не обошлась. Поэтому и решил проучить отчаянного каторжника так, чтобы все и разом поняли, кто здесь настоящий хозяин.
На следующее утро, после ночевки, когда партия уже построилась и приготовилась к отправке, выкатили на площадь большую чурку, к которой прибита была наковальня, и появился кузнец с инструментом и с цепью. Из общего строя вывели Кобылкина и Ульяну, поставили перед этой чуркой, и кузнец быстро, сноровисто сковал их ножные кандалы одной цепью. Теперь арестант Кобылкин и арестантка Сизова не могли разойтись друг с другом дальше чем на три- четыре шага.
– Ну, чего не смеетесь? – громко спросил Грунькин. – Не смешно вам, значит. А мне – смешно!
И захохотал в общей тишине, колыхаясь всем телом.
Никто на этот хохот ни словом, ни звуком не отозвался. Молча двинулись арестанты по тракту. Все знали и понимали прекрасно, что Грунькин перелез через борозду, через которую конвойный офицер не имел права перелезать – ни по этапным обычаям, ни по служебным инструкциям. Но никакого начальства здесь, кроме него самого, не имелось, а значит, и жаловаться было некому. Одно оставалось – терпеть и ждать, когда на длинном пути сменится конвойный офицер. Но путь впереди лежал еще долгий, и когда произойдет смена, неведомо.
Но Кобылкин не унывал и подбадривал Ульяну бодрым голосом:
– Ты, девка, не падай духом, а глаза поставь на сухое место. Этому упырю в радость будет, если мы сопли распустим. А ты ему своего настроения не показывай, иначе он совсем нас с грязью смешает. За меня держись, со мной не пропадешь!
Ульяна в ответ кивала головой, соглашаясь, но слезы сами собой катились из ее чудных глаз, особенно, когда приходилось справлять нужду, большую или малую, находясь рядом с Кобылкиным. И хотя он всегда старался в такие моменты отворачиваться и делал вид, что ничего не видит и не слышит, Ульяна все равно мучилась от стыда и бессилия и сдерживала себя из последних сил, чтобы не завыть в голос.
Арестанты Кобылкина уважали, а после памятного случая с Грунькиным зауважали еще больше и делились едой. Подношения бывалый каторжник охотно принимал и самые лучшие куски отдавал Ульяне, приговаривая:
– Тебе крепче питаться надо, силы копить. Нам с тобой много силы потребуется.
– Зачем? – спрашивала Ульяна, и голос у нее вздрагивал.
– А затем, – отвечал Кобылкин, – что мы этому упырю еще покажем дулю. Щелкнем по носу! Погоди, дай срок, выпадет хороший случай – щелкнем!