Его гнал голод. Следующей ночью он появился на загуменье деревни, раскидал овчарню и задрал еще одного коня, а утром отнял лукошко с яйцами у Верки Подопри-Камин. Баба несла яйца в Суходол, на рынок.
Терроризированная деревня забиралась с закатом солнца в хаты и сидела там до утра. Медведь никогда не трогает людей – до первой крови, все равно, медвежьей или человечьей. Медведь не трогает и крупного скота. Этого принудила к разбою мертвая пуща. И в разбое он был необузданным и умным. Невольно вспоминалось предание, что медведи – это люди, только обросшие шерстью. Да более умные, потому что удрали в лес, чтоб их не заставили трудиться.
Мужики жаловались. Пан Юрий начал готовиться. Мать страдальчески морщила брови:
– Ну зачем?
– Коней валим, милая, людей обездоливает.
– Испугайте и прогоните. Снег, а у него, единственного из зверей, голые пятки.
– А кто виноват? – посмеивался пан Юрий. – Ты знаешь, почему медведь встает? Он летом загуляется с медведицами дольше других да не успеет жира назапасить… Медведь – Дон-Жуан, как сказала одна придурковатая городская барышня.
– Юрась! – бросала мать последний козырь.
– Ну что ты? Ну, пятки голые! Так ведь сам виноват… 'Медведи чернику в пуще собирали, медведи чернику на ток рассыпали. Медведи весь день по чернике ходили, лепешки черники на пятках сушили. Четыре ноги аж под солнце вздымали, всю зиму черничные лапы сосали… Вку- уснень-ко!…'
Из Гребли донесли, что медведь после каждого разбоя возвращается в свою берлогу и делает попытку уснуть снова. И засыпает иногда. На день-два.
…В день охоты Алесь решил было не вставать, чтоб не портить себе настроения чужими сборами, но в четыре часа, в темноте, пан Юрий запел, идя в оружейную, и только у двери сына умолк: вспомнил, что тот не едет и это радостное пение может на целый день испортить настроение сыну.
Алесь со злостью закутался в одеяло, желая уснуть, но не мог. Все равно надо было вставать и идти на сахарный завод. Да и не хотелось пропускать сборы: зрелище, видимо, еще более волнующее, чем сама охота.
…Во дворе месили копытами подмерзший снег кони. Скрипели полозья. Освещенные фонарями и факелами, сновали туда-сюда люди. Бискупович и Юлиан Раткевич распоряжались. В пятнах света вырисовывались сухощавые силуэты собак.
Псари держали их на сворах. Собак сегодня ожидала трудная работа – хватать зверя сзади, 'за ноговицы', оттягивать его от охотников.
Шляхта из младших родов – семь человек – то и дело ставила ружья и рогатины у крыльца и шла в охотничью комнату, куда еще с вечера поставили столы – закусывать. Возвращались оттуда красные, тугие на утреннем морозике, как помидоры. Пахло от них вином, свежим морозом, кожей и конским потом.
Переступали с ноги на ногу, скрипели белыми высокими войлоками, ходнями [140]и сапогами.
Фонари погасили, и снег стал лиловым. Появился отец. Синеглазый, смуглый, белозубый. Увидел Алеся и виновато прошептал:
– Такова уж наша судьба: соловья не кормят баснями, а женщин мудростью.
Он был очень огорчен за сына.
– Ну ничего. Даю тебе слово: всегда теперь будешь со мной.
Хлопнул сына по плечу и, пружиня, встряхнулся, как зверь. Нет, ничего не бренчало, все было подогнано как следует.
Пан Юрий был во всем белом. Белые кабти [141], белые кожаные штаны, белая шуба, подбитая горностаем, белая, тоже горностаевая, шапка с заломленным верхом.
– А чтоб из вас дух, – сказал он внезапно. – Так вот, сам не проследи… Пиявки датские где?
– Вон стая, – кивнул Карп.
– Еще одну, – сказал пан Юрий.
Снял шапку. Рассыпались блестящие белокурые волосы.
– Жарко.
– Выпил, что ли? – спросил Раткевич.
– Что я, такой дурень, как у твоего отца дети? Просто жарко. Вот-вот весна.
– Узрел, – сказал Януш.
– Хлопцы, хватит жрать! А то как бы потом Андреева стояния не было, – пошутил пан Юрий. – Давайте собираться.
Повели на смычках собак. Звонко заржал в свежем утреннем воздухе конь.
– Быстрее, хлопцы, не терпится. Змитер! О, хитрая бестия Змитер! Но-но, Змей! Давай настоящего коня.
– Да… я… оно… думал… чтоб Змей… Хай бы ён…
Синие хитрые глаза отца смеялись. Он скопировал Змитра:
– Хай бо ж но ён… гэна.
Вокруг захохотали.
– О то ж бо яно табе и е, – важно закончил отец.
От него так дышало здоровьем, силой и радостью. Движения сделались точными и ловкими, как прежде.
Подвели белого жеребца. Пан Юрий легко взвился в высокое седло. Поискал ногой петлю и вставил в нее рукоять рогатины.
Теперь, с ружьем за плечами, с рогатиной, похожей на древнюю пику, загорщинский пан напоминал средневекового воина. Подобранный, ловкий, легкий в седле – залюбоваться можно.
– А кто это там требухой трясет? Известно кто – Раткевич. Своячок младшенького рода, чтоб уже дух из тебя, чтоб…
Подскакал к саням, в которых семеро из младших сидели спинами друг к другу.
– Что вы, на суд едете?
И полетел к воротам, исторгнув на скаку из рога морозную серебристую трель.
…Мимо него проезжали всадники, и конь горячился под ним. И холодный воздух был такой сладкий, что чуть не разрывал мощную грудь пана Юрия.
Увидев Алеся на крыльце, отец улыбнулся:
– Оставайся счастлива! Следующий – твой!
Цокот копыт. Ясные звуки рога. Снежная пыль.
Поляна лежала на пологом склоне, вся укрытая весенним уже, но все еще глубоким, по грудь, снегом. Вокруг стояли заснеженные деревья пущи, грезили, вознося головы в неяркое небо. Ночью еще подвалил снег, засыпал все следы и муравейники, но соки [142] говорили, что медведь не покидал протоптанного их лыжами круга. Круг был что-то сажней триста в радиусе.
Зверь, свалив очередного коня, спал уже вторые сутки.
Прямо перед собой, в далеком конце поляны, пан Юрий видел выворотень огромной ели.
Ель свалило давно, под ней успел вырасти кустик крушины. И как раз рядом с этим кустиком был лаз в берлогу и сбоку небольшое отверстие для дыхания: на верхушке кустика цвела изморозь.
Поляна не была ровной и чистой. На ней росли три или четыре семенника, а под ними были то ли сугробы, то ли заснеженные муравейники. Удивляться, что берлога на таком открытом месте, не приходилось: глушь и дебри вокруг были страшные – глаз выколешь, да и болота летом не позволяли пройти сюда.
Загонные с бубнами и трещотками, обходя лесом поляну, прошли в пущу по ту сторону от берлоги. Сок, сидящий на верхушке мощного дуба, должен был свистом дать им сигнал, когда зверь побежит на них. Логово было у самого края поляны, и стать там было нельзя из-за близкого расстояния между дебрями и берлогой. Охотники не успели б выстрелить, могли в зарослях ранить друг друга.
Надо было оставить между медведем и стрелками приблизительно то расстояние, на котором находился теперь от берлоги пан Юрий, – саженей тридцать.
План был таков: зверь побежит на загонщиков, и тогда по сигналу сока на дубе цепь загонных поднимает шум и грохот, будет бить в бубны, кричать, трещать трещотками и стрелять в воздух. Зверю ничего не останется, как бежать прямо на посты.
Охотники бросили жребий и разошлись по номерам.
Пан Юрий, как хозяин охоты, мог выбрать то место, которое хотел. И он выбрал это. Немного схитрил.
Он был почти уверен, что зверь побежит на него, потому что как раз за его номером к поляне подходил большой овраг, так густо заросший деревьями и кустарниками, что и теперь трудно было что-нибудь рассмотреть в нем. Зверь побежит искать спасения, конечно же, только сюда.
Справа, саженях в двадцати, стоял на пятом номере Януш Бискупович, слева, на том же расстоянии, седьмой номер занимал Юлиан Раткевич. Сквозь кустарники была видна его длинная, как колядная свеча, фигура.
Юлиан словно врастал в землю – притаптывал снег вокруг себя и углублялся в него. Наконец на поверхности осталась только верхняя часть туловища. Юлиан взглянул на Загорского, и тот подумал, что Раткевич нервничает.
Сок 'кугакнул' с дуба: видимо, подали сигнал, что края загонной цепи вот-вот сомкнутся и тогда в кругу останется почти вся лыжня.
Карп, седоусый и хмурый, шел к пану Юрию на широких лыжах: проверял всех. Скользил легко, лохматый, как лесной дух.