Пан Юрий перекрестился.
И увидел белую голову мужика, на которой таяли мокрые хлопья последнего снега.
– Накройся, говорю тебе. Иди в людскую. Попроси там водки. И овса коню.
– Нет, – сказал мужик. – Приказано еще оповестить…
Загорский рассердился:
– Иди, говорю! Иначе я, пока там что да чего, сам тебя в батоги возьму. Логвин, Карп, возьмите его, дайте ему сухие поршни, водки, – словом, что нужно.
Мужик пошел со слугами, покорно опустив голову.
– Собирайся, Алесь, – сказал пан Юрий, взбегая по ступенькам.
Не ехать было нельзя, отец так и сказал матери.
Неожиданно мать отказалась.
– Ты можешь ехать с Алесем, – сказала она. – Тебе нужно. А я не могу. Я не любила его.
Поехали вдвоем. Конно. По настилу из лозняка переехали толстый, но уже слабый, как мокрый сахар, днепровский лед. Дорога шла вначале лугами, потом заснеженной возвышенностью, которая переходила где-то далеко справа в Красную гору. Скоро должна была открыться глазам Кроеровщина.
Мокрый, местами уже грязный снег укрывал поля, а на снегу сидели угольно-черные вороны. Иногда они взлетали, и тогда сразу становилось понятно, как тяжело им лететь сквозь сырой, тяжелый ветер. В поле Загорских догнал Януш Бискупович, личный враг Кроера, тоже верхом. Поздоровались. Алесь с любопытством рассматривал попутчика, его живое, красивое лицо с бархатно-черными глазами. Бискупович был небезразличен ему еще и потому, что был самым богатым из всех охотников Приднепровья на 'песни рога'.
Он сочинял не только их, но еще и стихи, серьезные и душевные – по-польски, шуточные – по-местному. Кроер чуть не вызвал его на дуэль за стихотворение о пивощинском бунте. Там, между прочим, были такие строки:
Пан жандарм его целует,
Хоть он кукишем глядит.
Пан Юрий относился к Бискуповичу с уважением, но был откровенно удивлен, что тот тоже едет.
– Как же это вы?
– Каждый из смертных должен надеяться на последнюю милость собратьев.
– А спор вы с ним затеяли напрасно, – сказал пан Юрий.
– Грозен рак, да в ж… глаза, – улыбнулся Бискупович.
– Ну, пророков нет.
– Есть пророки, – ответил Бискупович. – К худу или к добру, однако моя эпиграмма неожиданно быстро оправдалась.
– Какая?
– А та, которой я ответил на его угрозы.
Пан Юрий вспомнил и не очень весело рассмеялся. Эту эпиграмму помнили все и знали, что Кроер не простит ее. Потому что ничто еще так не клеймило его, как эти строчки:
Smierc Krojera w Krojerowszczyzbie zrobi zmiane znaczna:
Panowie pic przestana, chlopi zas jesc zaczna. [84]
И вот Кроер умер. Теперь в самом деле не будет кому поить мерзавцев, а крестьянам станет легче.
…Кроеровщина удивила Алеся. Огромное село расползлось по богатому лёссовидному суглинку, по бровкам яра, по склонам, по косогору над речушкой. Нигде ни деревца, ни кустика. У общинного векового дуба, что на площади, осталась лишь одна ветка, – торчит, словно человек, вопя, воздел одну руку. Крестьяне, которые попадались навстречу, затравленно глядят в землю.
Огромный господский дом стоял тоже на пустом месте, неуютный, мрачный. Страшное запустение царило вокруг. Маленькие полукруглые ворота, глухой, без окон, нижний этаж, два крыла террасы.
Та же картина была и в комнатах. Старая, заброшенная, никому не нужная роскошь, молчаливые слуги, молчаливые группки гостей, съехавшихся воздать последние почести покойнику.
А был когда-то богатый дом, даже очень богатый.
Кроер лежал в парадном зале, окна которого начинались на уровне человеческого роста. В зале стоял стол. Рядом с ним пюпитр, за которым человек в монашеской одежде читал Псалтырь. Капюшон закрывал его лицо.
А на столе в дубовом гробу лежал Кроер. Две толстые, с руку, восковые свечи бросали желтовато-розовые отражения на неподвижное лицо.
– Отгулялся, – сказал пан Юрий.
А в полумраке зала раздавались страшные монотонные слова псалмов 'в утешение печалящимся'.
Дневной свет едва пробивался в высокие окна, пыльный, словно в подземелье, грифельно-серый. И освещенное пятно – это только лицо Кроера, руки, сложенные на груди, и красноватая парча, закрывающая тело до самых рук.
Люди шли мимо гроба и крестились. Некоторые – с нескрываемым удовольствием и с деланно-печальным выражением на лице.
Пан Юрий и Алесь остановились в ногах покойника.
– Прощай, шурин, – сказал пан Юрий. – Пусть бог будет милостив к тебе, как прощает он всякий грех.
Алесь немного испуганно глядел на троюродного брата матери. И вдруг мальчик вздрогнул: сквозь прикрытые веки виднелась желтоватая полоска белка.
Кроер смотрел.
– Иди, – сказал пан Юрий. – Рано тебе. Иди и не смотри.
Они прошли около гроба.
– Шурин пришел, – услышал пан Юрий тихий голос. – Добрый день, шурин.
Не понимая, откуда этот голос, пан Юрий оглянулся. И вдруг по залу, словно ветер по ночным ветвям, пробежал вздох ужаса:
– О-о-ох-х!
Они оглянулись. Толпа отшатнулась от гроба, как рожь под ветром.
Мертвец сидел.
Алесь сжал челюсти, чтоб не закричать. А покойник сидел и смотрел на людей. Потом достал из-под красной парчи огромную бутылку шампанского.
Пробка выстрелила в потолок – по бутылке потекла белая пена. Одновременно широко распахнулась дверь в столовую, и все увидели там море огня от свечей, бочки с вином у стен, салфетки, белизну скатертей, столы, изнемогающие от яств, что громоздились на них.
В зале гремел хор обычных собутыльников пана. Пели задостойник:
– 'Ангел вопияше благодатней: чистая Дева, радуйся! И паки реку: радуйся! Твой сын воскресе тридневен от гроба, и мертвыя воздвигнутый: людие, веселитеся!'
Пан Юрий недоумевающе смотрел на все это.
– Свинья, – сказал Бискупович, – матерь божью не пожалел, богохульник.
И тогда пан Юрий плюнул.
А покойник, протягивая чашу с шампанским, вел:
– 'Со страхом божиим и верою приступите…'
Пан Юрий тащил Алеся к двери.
– 'Не препятствуйте детям приходить ко мне', – пел мертвец. И, протягивая чашу, провозглашал: – Пейте от нея вси.
– 'Видехом свет настоящий, – пели голоса, – прияхом духа небесного… То бо нас спасла есть'.
Пан Юрий не шел, а летел к двери. И тут дорогу ему преградили вооруженные загоновые шляхтичи.
– Шурин, – позвал Кроер, – троюродный шурин, куда же ты? Послушай меня.
Загорский остановился.
– Извините, господа, за шутку, – сказал Кроер. – Иначе никто не приехал бы.
– И правильно, – сказал Бискупович. – Потому что в этом доме после каждой пьянки кто-нибудь да умирает.
– Забудем споры, – увещевал дальше Кроер. – Мне надоело одному. Забудем споры хотя бы на несколько дней. Я ничего для гостей не жалею. А ты куда, шурин?
У пана Юрия дрожали ноздри. Он сделал шаг к двери – загоновые сомкнулись. Загорский, Алесь и Бискупович положили руки на эфесы кордов.
Кроер обводил все это безобразие сумасшедшими глазами.
И, видимо, не пожелал портить праздник.
– Пустите их, – бросил он. – А ты, шурин, подожди моей смерти еще лет двадцать.
Он имел в виду свое наследство. Но Загорский раздвинул руками загоновых и ушел не оглядываясь. Этот человек не мог оскорбить его.
– И прости, – сказал, юродствуя, Кроер.
Потом он встал в гробу.