Одно такое доброе чудо на сто событий подавляющих вашу волю и веру, способно зарядить и утвердить вброшенное Богом духовное зерно, с духовной точки зрения, на благодатную почву, с материальной — на совершенно не здоровую и не годную уже ни для чего. Как мягкий, нежный, невероятно живучий росток пробьет он любою преграду к солнцу, быстро разовьется в мощное древо милосердия, окормляя своими плодами, каждого жаждущего их.
Смертное зло прорастает в слабости, привлекая к помощи уже проникшего в сердце ожесточение, любое бессмертное доброе начинание не нуждается в поддержке, ибо Садовник его Сам Господь! Первое не может дать силы, но лживо пытается заместить дары Создателя, заброшенные нами в отчаянии, рано или поздно, воинствующий дух злобы, уберет распорки свои крыльев, оставив данную поначалу взаймы поклонившемуся ему человеку, ненависть к Богу, поскольку страх его нечем от человеческого не отличается, и он так же страшиться возмездия в Судный День, как и любой потомок Адама, и так же, как любой из нас уверен — страдать легче вместе, чем в одиночестве. Легче принять мучение в толпе подобных же тебе, чем зная свою падшую сущность страдать за свою вину вне других взглядов в одиночестве, не видя и не чувствую боли других.
Может быть, поэтому страдания воспринявших в себя не по собственной воле это жало медленной мучительной смерти несчастных счастливцев, и протекают в основном в одиночестве, ибо не сын погибели с ними, а Господь держит их на руках Своих!..
Явление отца Олега оказалось не столько неожиданным, сколько глубоко проникающим воздействием в их сердца, заставившее разорвать привычное течение круговорота мыслей. Эти люди хорошо умели, благодаря опасному образу жизни, задумываться глубоко и подробно, но не глубоко и эмоционально переживать.
Господь знает каждого и вчера, и сегодня, и завтра, и на Страшном Суде, спасая, милосердствуя, любя, вынося и вынеся уже нелицеприятный приговор. В Вечности и Истине нет времени — этому Он и учит страдальцев, убеждая, прежде всего — все испытания временны, как и краткий путь в узких и неудобных проходах врат на пути, ведущих в Царствие Божие. Все тяжелое, страшащее, мучительное, любому испытывающему эти муки кажется непереносимым, прежде всего, из-за представляющейся бесконечности этих испытаний, ибо страшны мучения и боль не своей силой, а своей продолжительностью!..
Тем для разговоров было множество, но чудным образом, мысль, о любой из них, обрывалась в самом начале, язык пресекался на первых буквах фразы, становясь тяжелым, переполняющим полость уст неважностью и пустотелостью остановившейся сути, головы заполнила туманная тяжелая бесцельность, безнадежность, вакуум, пробиваемые лишь одним лучиком — путеводным, исходящим, издалека пульсирующим светом. Обоим показалось, что каждый имеет что-то общее с накрытой клетчатым одеялом кучкой остро выпирающих костей, венчанной на подушке, обтянутой кожей, обезвоженной, идеально вторящей своей формой черепу, головой священника, с как-то неожиданно появившейся на ней черной шапочки с крестом на лбу.
Впалые глазницы, колющие глазными яблоками, покрытые полупрозрачными обнаженными веками, напоминали восковые мощи давно отошедшего «в Бозе», богоугодного своими делами, человека: «Помести такого в серебряную раку, одетого в схиму, чем не чудодейственная святыня?!» — такая мысль безотчетно и беззлобно царапнула Андрея Михайловича. Советь, всплыв, попыталась было застыдить ранившего ее святотатством, но застыла, увидев благообразный профиль отца Олега — «Ни такой ли он у святых Божиих еще при жизни?!» — вслух же у человека вырвалось, неожиданное для него самого:
— То-то…, а я еще далеко, да и дойти не умею… — Внутри себя и о себе, не замечая всего внешнего, совершенно покинув все проблемы, страхи, старого-нового знакомца, почему-то, как-то неожиданно полюбившегося, даже отодвинув ужасную болезнь на неощутимый план, продолжал Хлыст: «Что „не умею“, того даже и не знаю! Такая нужная работа — тягло неподъемное, а сейчас обида на тщету прошлого, ибо и зачесть то мне не чего будет защитнику моему на Суде то Страшном, из того, что оправдало бы мое существование! Что я сделал? Разве может цениться деятельность человека, если она не созидает?! Защищал я!.. А защищал ли, в этом ли был мотив моей работы? Просто ли работал ради обязанностей и долга или тщеславие быть лучшим гнало меня, зачем работал мой мозг? Что он наработал? Как можно считать свою деятельность полезной, если ты есть только винтик в сломанной машине, движимой не самим двигателем, а тягловой мощью чужих бед и несчастий?! Зачем я был нужен, если работал честно, почти идеально, без огрехов, а под конец карьеры, оказывается, стал неугоден, поскольку не захотел переступить через себя, выполнить подлое указание сверху, опорочив невинного человека?! Вот кроме этого-то и гордиться то более нечем! Расскажи Ване, поведай я это, ведь осмеет! Он то всю свою жизнь хаял государства, то одно, то сменившее следующее, теперь нынешнее, я же все служил, служил, служил верой и правдой, а правда то вот она, на койке рядом, скрытая в изможденном почти трупе, обтянутом кожей — я все о печалях да о своих болях, а он „помолюсь пока“!».
— Андрюх, ты чего? Не пугай — лица на тебе нет!.. — Сталин, даже вперед подался, чуть не грохнувшись с кресла, пытаясь заглянуть в глаза неожиданно ставшего близким человека:
— Шепчешь чего-то, совсем не ты…
— Вань, а ведь знаешь…, может быть…, знаешь, ведь сейчас на всем белом свете тебя ближе и нет никого у меня…
— Ну, мент, ты даешь! Ты ж меня крыл по-черному половину моей жизни, а теперь в родственники…
— Угу…, то-то и оно…, а знаешь, почему меня на пенсию…
— Так ты ж стар, как фикалия мамонта, да и затмил, наверное, собою новое, рвущееся к регалиям и постам, свежеиспеченное новое дер…, прости…, что-то я разошелся… А что ты имеешь в виду?