— Господи, прими душу раба твоего Андрея, да будет сия исповедь и сие Причастие ему во спасение! Аминь.
«Полторабатька» совершенно оглушенный, каким-то неописуемым, почти восторгом, от не столько увиденного, сколько прочувствованного расставания тела с душой, как раз в момент, почти сразу после принятия Святых Тайн Господних, что не мог ответить уже несколько минут на вопросы настоятеля храма. Лишь только после прошибшего все тело обильного потоотделения, сопровождавшегося, будто возвращающим, посредством восстанавливающегося кровотока его тела к полной жизни, как бывает, после восстановления кровотока в онемевшей руке или ноге, после смены неудобного положения на более комфортное, он расслышав голос настоятеля, ответил:
— Да, да…, яяя родственник… и больше никого у него…
— Вам помочь…, ведь, что нужно сделать с телом, отпевать необходимо…
— А у вас можно…
— Так и сделаем, веди совершенно чистым отошел, причастившись — Господь далеко не каждому такое дарует!.. — Отче отошел и вернулся минут через двадцать, с какими-то людьми:
— Сейчас в морг, сын мой, помогите им оформить документы, ведь не фамилии, ничего не известно…, потом его вернут к нам, не хотите тоже почитать Псалтырь?…
Около часа последующие после упокоения Хлыста совсем вылетели из жизни, будто осиротевшего Сталина. Он сидел у самого притвора, и не отрываясь смотрел на опустевшую кресло-каталку и никак не мог ни осознать, ни привыкнуть, что она не несет в себе больное измученное тело человека, ставшего ему за эти месяцы, совсем родственником. «Его больше не будет рядом! И я следом…» — отче неслышно подошел сбоку, тронул за плечо, и пошел в сторону алтаря, следом отправился и Иван.
Некоторое время оба молчали, глядя на то место, где недавно, что-то бубнил ушедший, потом «Полторабатька» взглянув на отче, произнес, не очень твердо:
— Но ведь так не уходят…, так дальше живут…, я же чувствую — он будто еще здесь, с нами…, я чувствую…, мне, яяя…, я даже не знаю, что…
— Господь перед тобой, Он ждет…, я только «почтальон», представь, что ты на Страшном Суде, но не вздумай оправдываться или сваливать свою вину на других, Его интересуешь сейчас только ты во все время твоей жизни… — Иван смотрел на покоящиеся перед ним на амвоне распятие и Евангелие, чего-то или Кого-то не хватало. Силясь отбиться от огромной массы помыслов, почему-то именно сейчас с грохотом, изо всех сил старающихся пробиться к его разуму, отвлечь от происходящего, от этой минуты, оторвать от переживаний, произошедшего с ним за последние два часа, связанные с печалью о потере ли друга, или напротив, радости за окончания его мучений, этой ощутимой, будто наяву свежести и очарования близости мира, куда Андрей перешел, теперь кажущейся, уже чем-то надуманным, хотя и вполне реальным. Боясь отпустить от себя эти теплые, какие-то облегчающие все его опасения, пронизывающие нити, потустороннего мира, он интуитивно рылся в известных ему по ничтожному своему духовному опыту, познаниях, ища причины, ради которых это состояние может остаться более долгое время.
Все духовное почти сразу сбивалось на материальное, взять силой, купить, отобрать, не отпустить от себя — кроме, совершенно не подходящих, насилия и выкупа нечего было предложить, но на этой грани его сиюминутного нахождение, все грязное исподнее сбрасывалось само собой, оставляя одну фразу, звучащую сильнее и настойчивее остальных: «Чем выкупишь ты спасение души своей у Господа своего?!». Сквозь всю эту суету, ранее никогда не осознаваемую, проник голос настоятеля храма, словно разобравшего и прочитавшего весь сумбур этих столкновений в уме «Полторабатька»:
— Раскаянием, покаянием, выраженными в исповеди Единому Господу, в намерениях, угодных Ему, стремлении искупления, кладезь бесконечный и единственный, от куда принимает Спаситель у любой души выкуп за содеянное. Нет ничего, чтобы не простилось, нет ничего, чтобы Бог не желал услышать раскаянным…, Он пред тобой, все, что сейчас между вами — происходящее в голове твоей, не что иное, как последние попытки враждующего духа злобы, отвлечь тебя от этого шага… — От бессилия, в осознанности своей слабости даже сейчас, когда ничто, казалось бы, не мешало пролить по себе и своей в полной мере ощутимой нищеты духовной, слезы, стоял он в раскаянности и растерянности, не зная, как высказать, все скопившееся, перед пробкой обрушившихся на его прекрасных идей, неожиданно раскрываемых смыслов, путей решения многого, варианты помощи другим страждущим, похвала его перед собой же, совершенно заслуженная на первый взгляд, даже каких-то его заслуг, казавшихся теперь очевидными, даже перед Богом, все это застилало главное — рвущийся из него поток покаяния. Все это неожиданное противоборствовало сейчас истинному, такое прекрасное и соблазняющее, остановило эту реку грязи сделанного им за всю жизнь, уже начинающую то застывать, то размываться и размешиваться этими соблазнами, не стоящими на месте, уничижая и остужая потуги раскаяния, замещая его оправданиями, в чем чувствовалось неправедная рука сына лжи и разврата.
Неожиданно ему стало жутко и стыдно от необходимости говорить, описывая перед чужим совершенно человеком многие и многие деяния свои, следом появилась, кажущаяся спасительной, мысль, мол, Господь знает каждого, Он и так ведает, что ты сделал, извиниться можно и не здесь, и без этого человека в рясе, ты же знаешь, что сказать и как — не можешь не знать! Иначе, как такой умный человек выкрутился из всего, что желало ему погибели и смерти, разве… Именно здесь он почувствовал чрезмерную настойчивость, при чем явно не своих мыслей, которые нравились, подающемуся этому искушению разуму. Но устремленность последнего навстречу соблазнам, явно противоречащим недавно произошедшему в храме, да и с самим Иваном, столкнувшись с Живым источником Истины уступила прежнему состоянию, и как не сладостна была песня, начинающих расцветать тщеславия и воспрявшей