— Николай Иваныч! — окрикнул меня кто-то.
— А! Крылов!
— Так точно-с. Что же мало посидели в нашем клубе?
— Да надоело. Теперь хочу пробраться в Тишину. Пойдемте, водки поставлю.
— Раненько бы мне туда забираться, Николай Иваныч. Ну, да так и быть, пойдемте. Благо на рюмку наткнулся — поотогрею хоть плоть свою, а то страсть как промерзла! Зябка нынче что-то стала, Николай Иваныч, плоть-то, не выдерживает.
Мы двинулись.
Небо начало будто проясняться и сбрасывать с себя непроницаемую пелену сплошных туч. Полная луна по временам выплывала на чистую лужайку между разорвавшимися облаками. Пустынные улицы звонко разглашали не только отчаянный визг и скрип полозьев, но даже скромные человеческие шаги.
— Где я видел прежде этот Ад или что я слышал подобное? — придумывал я, поспешая за коченевшим своим спутником.
И вспомнись мне далекие-далекие дни моего счастливого детства. Сижу будто я с няней; няня лениво шевелит аршинными спицами, выделывая из каких-то шерстяных веревок подобие чулка. Как ручеек, монотонно журчит ее тихая речь:
— Только шел он, шел, шел он, шел, — бурлит няня, — вдруг: бултых! провалился!.. И провалился он, сударь ты мой, в тартарары, в преисподнюю… Как очухался… батюшки мои! вокруг-то все змеи, все ехидны да разные гадины! И лижут они, голубчик мой, солон-камень…
Да, солон-камень лижут, действительно… Дал бы я этого камня поотведать кое-кому…
Тишина
Мы пробирались какими-то пустынными переулками. Вдали где-то гудел колокол, призывая к заутрени. Длинный обоз медленно тянулся впереди нас. Два русачка, на рысях, пробежали мимо.
— Ишь, поездушнички побежали, — заметил Крылов.
— Что это за поездушники? — спросил я.
— А вот, что с возов воруют. Их в городе мало, потому что главная работа не здесь, а около застав, у придорожных кабаков, постоялых дворов, или подобное что-нибудь.
— А сколько в Москве мошенников? — спросил я.
— Да как вам сказать, Николай Иваныч: со мной тысяч двадцать будет.
— Нет, не шутя.
— Да ведь Бог их знает, Николай Иваныч… Тут, свет, одних нищих тысяч шестьдесят; стало быть и рассудите, сколько должно быть жуликов, когда от милостыни до воровства один шаг: подают — честный человек, не подают — вор, потому что брюхо, оно ведь не спрашивает, как добудешь — подваливай только…
Вот пришли наконец и в Тишину. Наружность дома была довольно прилична. Тишина занимала два этажа: внизу помещается черное отделение, вверху — чистое. Мы зашли сначала вниз. Десятки русых извозчичьих голов дремали у столов. Воздух, густой и спиртуозный, отличался всеми конюшенными качествами. Сразу, в первой же комнате, мы наткнулись на отвратительную сцену: несколько человек барахтались в углу, стараясь осилить оборванную, безобразную женщину. Женщина вопила, кусалась, плевала — все напрасно: молодцы схватили ее за руки, за ноги и вынесли на улицу, где бросили в сугроб. Общий хохот одобрения приветствовал эту дикую выходку диких людей.
— За что же они ее выбросили? — спросил я Крылова.
— Да так, побаловаться захотели. Ведь русский мужик чуден, Бог с ним, сидит, сидит он, да и надумает.
Мы поднялись по лестнице, наверх, в чистую половину. Отделение это, действительно, было чище первого, если понимать чистоту сообразно представлению о ней русского, да еще московского купца. На окнах висели некогда белые занавески, мебель когда-то была покрыта шерстяной материей; в одной комнате даже стоял орган (машина у москвичей) — роскошь, недоступная для Ада. Но публика та же, что и в Аду, с тою только разницею, что там она бодрствует, кричит, ломается, а здесь или дремлет, или окончательно спит.
Я спросил водки.
— Что, много знакомых?