[9]… — не то с иронией, не то с горечью закончил старик.
В это время, казалось, над самою землянкой раздался оглушительный удар грома… Я невольно вздрогнул. Старик трижды перекрестился, произнося полушепотом: «Свят… Свят… Свят…»
— Ну и пого-о-одка! — протянул он, выдвигая из угла кадушку с водой, так как у двери, по бревнам землянки, уже текла дождевая вода, мерно капавшая на земляной пол.
— Ты давно живешь здесь, Ларион Маркыч?.. — спросил я, когда он снова сел.
— В Бунгуре-то, аль в Сибирь-то давно ли пришел, спрашивашь ты? — переспросил он, скрестив на груди руки.
— В Бунгуре?
— Давненько уж, батюшка, народ-то здесь порчу, а особливо баб да девок… никак годков пять, аль и все шесть будет время-то!.. Обжился уж! — ответил он. — Старожил!
— Как это, баб да девок портишь? Чем?
— Колдую!..
— Ты колдуешь! Да разве ты знахарь?..
— А ты как бы, батюшка, полагал, а?.. — смеясь, ответил он. — За мной, брат, ремеслов-то много водится… промышленный человек! — с едкой иронией заметил он. — Всякий наговор знаем, от какой хошь болезни ослобоним, и напустить сможем… Всякий грех водится…
— Я думал, ты только одни тавлинки делаешь?
— Забавляемся и тавлинками… одно другому не препятствует, батюшка…
— Покажи-ка мне твою работу, — попросил я.
— Изволь, изволь, кормилец… погляди… одобришь ли!.. — сказал он, вставая, и, взяв в руки жировик, нагнулся и выдвинул из-за досок, служивших ему кроватью, небольшой деревянный ящик и раскрыл его.
Я заглянул в ящик: в нем хранилось свернутое в трубку бересто, тщательно очищенное и приготовленное для работы; в ящике, как и на столе, валялись стекла, клочки бумажек, по-видимому, с рисунками, фольга, кисет, сшитый из ситцевых лоскутков, в котором, может быть, хранился и весь необширный капитал старика, и несколько готовых уже тавлинок различных величин.
— На-ка, погляди, кормилец!.. — произнес он, поднимаясь и подавая мне две выбранные им тавлинки совершенно одинаковой величины и, закрыв ящик, снова поставил жировик на доску, заменявшую стол. Обе тавлинки были не более полутора вершка каждая в диаметре; крышки их были сделаны из гладко очищенного дерева. Более всего, конечно, привлекли мое внимание замысел и выполнение рисунка на таком неблагодарном материале, как бересто. Глядя на эту работу, на обстановку, в какой производилась она, и на лицо художника, отмеченное роковыми буквами К. А. Т., — мне невольно пришла мысль: как много талантов гибнет в нашем народе, не находя никакого исхода для развития и проявления себя, и кто знает, может быть, самый талант, скрытый в человеке, брошенном судьбой в темную среду, служит и роковой причиной его гибели.
На одной из тавлинок не было никакого рисунка, но она казалась сплошь покрытою тонко плетенным кружевом. Узор кружева, тонкость работы в выполнении ткани, которая казалась прозрачной, выделяясь на фоне подложенной под бересту белой фольги, — сделали бы честь первоклассному художнику. На другой тавлинке была изображена крестьянская изба с резным коником и двумя окнами, в которые были вставлены кусочки голубой фольги; пошатнувшийся несколько дощатый забор сделан был до того отчетливо, что каждое бревно в избе, тесина в заборе и столбы носили на себе оригинальную особенность… Я залюбовался на эти вещи, не зная, которой из них отдать предпочтение.
— Где ты учился этому мастерству, Ларион Маркыч? — спросил я.
— Где?.. — усмехнувшись, спросил он в свою очередь. — Побывай, батюшка, в каторге-то, так всему научишься… Всякое художество спознаешь — и худое, и доброе!.. — со вздохом ответил он…
— Ты долго был в каторге-то?
— Пятнадцать годочков, как один денек выжил… Было время-то поучиться… бы-ы-ыло!.. — протянул он…
— Какими же инструментами, Ларион Маркыч, ты работаешь… Например, вот это кружево ты чем делал?.. — спросил я, показав на тавлинку.
— Иголочкой…
— Неужели… одной только иглой, и более ничем?
— Да чем боле-то?.. Боле-то ничего у меня и нету. Ну вот ножичком поковыряешь в ино место, где погрубей-то требуется, стеклом, подпилочек в дело тоже идет, а боле-то ничего, батюшка, у меня нету… никаких инструментов! Да ведь я… так балую только этим, а не то, штобы взаболь мастерил!.. Глаза-то уж вот плохи становятся, кормилец… — с грустью в голосе пожаловался он. — А прежде и-и-и… мастер я был… чего сказать, не потаюсь…
— Ты и теперь мастер…
— Ну-у… уж… где мне в мастера… Ты мастеров-то еще не видал, кормилец… Э… э… такие ли мастера-то живут на свете! Вот у нас мастер был, скажу тебе, в одной со мной казарме жил… ну так мастер… вот это ма-а-астер!.. — воодушевленно произнес он. — Из глины тебе патрет твой, бывало, слепит, так диву дашься… ровно живой, только вот не говоришь… Шибко его начальство-то баловало за это… А бумажки, брат, это делал он — ассигнации,