К утру вроде бы стало полегче, хотя во всем теле ощущал слабость.
«Ниче, – думалось. – На ногах быстрее переборю болезнь».
Вышел во двор задать корма скотине.
День обещал быть теплым, на небе – ни единого облачка. К полудню и вовсе распогодилось, так что запряг Тумана, погрузил косилку на телегу и выехал в поле.
Слабость в теле оставалась, но за работой действительно болезнь вроде бы отступала. В ворота своей усадьбы въехал в сумерках. Начал распрягать Тумана – и вдруг голова закружилась, ноги налились тяжестью. Попробовал шагнуть – и будто запнулся: ноги остались на месте, а тело подалось вперед. Успел ухватиться за оглоблю – так бы и упал.
Постоял, озираясь и вслушиваясь в стук собственного сердца, – стук был неровным. Будто поняв состояние хозяина, Туман повернул к нему голову и заржал.
«Счась отдышусь, распрягу тебя, сена задам, напою… – глядел в умные глаза лошади. – Потерпи, Туманушко…»
«Туманушко»… Так еще он никогда не называл мерина, который жил у него лет семь. Больше других лошадей, что у Федора были.
Туман и в самом деле был мерином хоть куда. Сильный, понятливый, способный ходить и в паре, и с плугом, и с полной сена можарой, причем без понуканий и окриков со стороны хозяина. Туман знал все горки и впадинки, все повороты и крутые спуски дорог. Мягко ходил под седлом. И в хозяйстве Федора Кривулина ему жилось по-лошадиному хорошо: ел-пил от пуза, кнута не испытал, хотя слово бранное от хозяина испробовал – такое бывало, и тут уж Туман ориентировался на интонации в голосе того, в чьей власти было наказывать или миловать. Но и это ничего – от такого хозяина можно и потерпеть.
Заржал во второй раз, будто напоминая о себе, и Федор попробовал переступить ногами – ноги подчинились.
«Ага, – встрепенулся. – Все будет хорошо, вот только Тумана поставить в загон да накормить-напоить. А там и до кровати доберусь».
И накормил, и напоил лошадь, и свои пару стопок принял. И до кровати добрался.
Ночью то ли дремал, то ли не дремал – все тело бросало то в жар, то в холод. Утро встретил с открытыми глазами и тяжелой головой. Через не закрытые с вечера окна видел, как утренний зоревой свет наполняет родную ему деревню Манутсы, выхватывая из отступающей темноты крыши домов, деревья, телеграфные столбы противоположной от дороги стороны, сердце наполнялось горечью и тоской.
Перебирал в памяти лица близких ему людей: погибшего в Александровском централе отца Сергея Петровича, куда после раскулачивания определили семью Кривулиных, вспоминал и деда, Петра Ананьевича, скончавшегося в этом же доме в преклонных летах. Вспомнилось, как рассказывал дед о том, что, помирая, супруга его, Александра Петровна, перед смертью предрекла прожить Петру Ананьевичу еще ровно десять лет. Так оно и случилось.
Знатные были «хрестьяне» – это слово деда, которое помнил Федор всю свою жизнь.
После отбытия срока в глухом Присаянье Кривулины вернулись в родную деревню Манутсы, Федора призвали в армию, а Петр Ананьевич тем временем сумел встать на ноги: построил дом, завел скотину, распахал большой огород, где умудрялся сеять полоску ржи и полоску овса – оставшаяся площадь была занята под картошку. И всю зиму Александра Петровна выпекала свой собственный ржаной хлеб, сжатый овес шел на прокорм лошади.
Перебирать в памяти родных людей было и сладко, и тягостно. Сладко, потому что ближе их никого не было у Федора. Тягостно, потому что судьбы отца и деда с бабкой были тяжелыми, а прошлое, как известно, не вернуть и не переделать.
«И че это я вдарился в воспоминания?.. – поймал себя на мысли. – Не помирать же собрался. Перемогу и снова пойду косить. Во-он бабка Лукьянчиха приходила, просила подмочь. Соседка Лена Иваниха. Другие…»
Федор всех возможных и невозможных ходоков знал наперечет. Знал и то, что, как только в деревне узнают о его болезни, отбоя не будет от «жалельщиков». Валом пойдут, понесут кто меду, кто яичек, кто сметанки. И каждая «сердобольщица» будет советовать что-то свое, мол, испей, Сергеич, такой-то травки или такой… Куда они без него…
Однако, как ни пробовал себя успокоить, где-то далеко внутри – в самых что ни на есть глубинах собственного естества складывалось осознание, что болезнь его нешуточная и надо бы обратиться к врачам. Врачей Федор Кривулин до этого случая обходил стороной, справляясь со всякими болезнями народными средствами. Теперь, видно, не обойтись. И ладно. Мало-мало окрепнет и поедет в район «сдаваться» врачам.
Более всего угнетало одиночество: «Вот лежу тут пень пнем, валежина валежиной и некому воды поднести… – думал горестно, жалея себя. – Некому за скотиной приглядеть, супу какого сварить, за лекарством съездить в райцентр».
«До-ожился, Федя, – продолжал размышлять в том же духе, перевернувшись на другой бок. – Как в воду глядела Ариша-то, бросая иной раз в лицо бывшего супруга, мол, доживешься до ручки, некому будет воды подать…»
До-ожился…
«Ну, нет, – сказал себе твердо. – Рано вы меня хороните…»
К кому обращался в мыслях и кто собирается его хоронить – для него было не важно. Важным было только то, что сдаваться не собирался.
«Пушшай не лезут…» – проговорил про себя настырно излюбленное.
Сел, спустив ноги с кровати, нащупал тапочки, поднялся и поковылял на кухню, надеясь согреть чаю.