– Петенька, гони корову к Мавриной заимке, а там – в ельник. Там не отыщут, а я уж как-нибудь здесь авось что-нибудь и убережём.
Суета в каждом деревенском доме, в каждом дворе – многому научены люди за последние месяцы. Никто не верил в справедливость нынешней карательной власти – власти из осколков армии адмирала Колчака и пришлого с далёкого запада чехословацкого корпуса. Для последних и вовсе не существовало ни законов, ни правил, ни Бога.
Выгребали всё, что можно было взять и чем попользоваться, – из клетей, подвалов, подполов, стаек, риг, амбаров. А если не отдавали своей волей, то били нещадно плетями, резали, стреляли, рубили шашками. Но кто ж отдаст своей волей? Потому и скудела деревня народонаселением, особенно мужским.
В каждом поселении – своя беда, своя напасть. Бежал по афанасьевской улице соседский мальчонка, кричал, предупреждая о приближении карателей, и сковырнулся вдруг, настигнутый свинцовой пулей, выпущенной из винтовки безжалостным воякой. Взревела несчастная мать, кинулась к телу сына – и её настигла пуля. Так и легли рядышком оба, так и похоронили потом их рядышком на кладбище односельчане.
Много чего в те дни случилось и в Афанасьеве, и в других поселениях, и на всём пути, где прошла бесславно колчаковская армия, составленная из озлобленного отребья размётанного по России дореволюционного воинства, где уже и не поминали о человеколюбии и чести и где царила непомерная, ничем не оправданная вседозволенность.
О том, что происходило в округе, пересказывали шёпотом спасающиеся от беспределья карателей родственники афанасьевских посельщиков, и рассказы те уже не приводили в состояние ужаса слушателей, поскольку всякое повидали люди и мало чему дивились, разве страшась лишь одной мысли – как бы их самих не коснулось подобное.
К примеру, как рассказывала некая Агафья Масько, в недальнем от Афанасьева селе Бурхун, в долбленом корыте, из которого поили лошадей, в один из зимних дней лежал человек, напоминающий больше окровавленный мешок. То был молодой парень. Длинные русые волосы свисали чуть ли не до земли, исподняя рубаха пропитана кровью, спина – сплошная рана, а рядом – часовой, словно было чего охранять из того, что ещё недавно являло из себя человека.
Часовой поглядывал по сторонам и, если показывался кто из сельских, покрикивал: мол, проходи, не то стрелю без предупреждения… Какой-то женщине, будто в насмешку, крикнул: мол, шла бы ты лучше хлеб стряпать, чем тут глазеть…
И впрямь лучше, только из чего ж стряпать?..
Били парня плетками, он стоял на коленях или полулежал. Побьют-побьют – и лицом в корыто. Затем опять плетка и снова – корыто, и так до самой ночи. Умаявшись от такой «работы», дружно пошли ужинать – белочехи любили пить чай с молоком и есть хлеб с медом, который им привозили из деревни, прозывающейся Альбином. Перекусив, легли спать.
Утром парня привязали к лошади и потащили по улице – в южную часть села, к мельнице. Всех жителей согнали к этому месту. Парня привязали к большому пню. Он не мог стоять: ноги не держали, а руки были обрублены, уши обрезаны, выколот глаз. Пень подожгли, но пень плохо горел, тогда его обложили дровами.
Согнанные к страшному месту казни люди молчали, и стояла гнетущая тишина. И странным казалось то, что и собаки не лаяли, и лошади не всхрапывали, и снег не скрипел.
Недогоревший остаток березы упал в реку, вместе с ним и тело парня.
А когда начался ледоход, то изуродованные останки погибшего понесло по реке. К тому времени каратели ушли из села, и люди смогли выловить остаток пня с телом страдальца и похоронили прямо на берегу реки Ия. Позже перезахоронили у школы в березняке. Здесь же захоронили двух местных партизан. Их каратели разорвали пригнутыми к земле берёзами.
Мавра
В доме вот уже два месяца доживала свой век родная сестра свекрови – Мавра. Угасала на глазах.
Старуха прожила век свой одна, не пристав ни к одному углу, не присохнув ни к одному сердцу, не поверив никому своей женской тайны. А то, что была такая тайна у Мавры, гадать не приходится, ибо какая же душа живая, а тем более женская – без тайны?
В пору спелой юности влюбилась в сынка местного афанасьевского богатея – Романа Сидоровича Котова, у которого одних только мельниц на речке Курзанке было три, да помимо этого разного добра не сосчитать.
Сынок его Демьян был ей однолеток. Парень видный: невысок росточком, но ладен фигурой, к тому же не спускал с рук гармонь, и пела она у него, и заливалась с утра до ночи в праздники, с вечера до утра в будние дни.
Демьян знал себе цену, вернее, цену тятенькиным закромам. Не одну девку облапал где-нибудь за ригами и овинами, в лесочках да копнах свежего, заготовленного скотине на зиму сена. Сена пахучего, мягкого, как перина, в котором самое место для влюблённых и где можно схорониться от постороннего глаза.
Попробовал облапать и Мавру, да не тут-то было: упёрлась руками в грудь его девка и с силой толкнула, так что едва удержался на ногах.
– Ну, погодь, – обиделся Демьян. – Я ж к тебе по-хорошему, а ты – толкаться. Чё ж я, супостат какой-нибудь, чтобы без твоего согласия приставать?.. Я ж вижу, как ты ко мне прибиваешься…