доброжелательства».
В высшей степени сложным для переводчика является воссоздание средствами родного языка оксюморонного, казалось бы ничем не объяснимого противоречия, заложенного в замечательных пушкинских строках: «С каким тяжелым умиленьем / Я наслаждаюсь дуновеньем / В лицо мне веющей весны»[154].
При этом знаменательно, что многие из авторов известных мне переводов с предельным вниманием отнеслись к этому непривычному словосочетанию, увидели в нем вызов, попытались найти в родном языке или придумать адекватное решение его воссоздания и если не без труда, то все же справились с пушкинским парадоксом. В то же время нередко они смягчали контраст, переводили настроение в более традиционное чувство – радости, слегка затуманенной грустью.
«Это… это не умиление, а только так, радость», – говорит Кириллов Шатову, жена которого вот-вот должна родить. И далее: «Вы не то что любите, о – тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость»[155].
В отличие от пушкинских строк, которые переводчикам были понятны вне зависимости от того, какое решение они находили, фраза из романа Достоевского, на первый взгляд предельно простая и прозрачная, для многих оказалась ловушкой. Они не учли, что не сам Достоевский произносит эту фразу, а его косноязычный герой, который, казалось бы, однозначно подтверждает свою приверженность многовековой православной шкале ценностей, в которой радость как чувство заземленное уступает умилению. При этом, приводя аргументы в подтверждение своих слов, Кириллов немедленно устанавливает иную, зыбкую сиюминутную иерархию, в которой именно радости присуща наивысшая полнота чувств и стремлений.
Совершенно очевидно, что для того, чтобы перевести адекватно слово «умиление» в приведенной выше фразе, недостаточно иметь представление о том, о чем не знают среднестатистические переводчики, – об исключительном религиозно-благоговейном потенциале слова
Переводческие поиски и решения, не обязательно успешные в каждом отдельном случае, имеют огромное значение для диалога культур, для формирования образа России в мире, поскольку нередко именно в
Часть II
Рыцарь горестной фигуры и шевальеры Эрранты
Тому, что до России «Дон Кихот» добрался с некоторым опозданием, удивляться не приходится. И дорога была дальняя, и в развлекательной литературе (а именно в этом качестве роман и воспринимался в XVII веке) древнерусские книжники особой надобности не испытывали. И все же уже в XVII столетии роман попадал в Москву, правда, оседая в библиотеках иностранцев. Так, «Дон Кихота» в английском переводе выписал себе через купцов Патрик Гордон, шотландец, облеченный доверием Петра I, умерший в Москве в 1699 году[156]. Да и русские люди в петровскую эпоху имели некоторое представление о романе Сервантеса. Среди «Рассказов Нартова о Петре Великом» находим следующий: «Государь, отъезжая к Дюрнкирхену и увидя великое множество ветряных мельниц, рассмеявшись, Павлу Ивановичу Ягужинскому сказал: “То-то бы для Дон-Кишотов было здесь работы!”»[157]
Одно из первых печатных упоминаний «Дон Кихота» содержится в переводном сочинении «Рассуждения о оказательствах к миру», изданном в 1720 году. Фраза: «Я бы в отчаяньи был видеть между моими одноземцами воскресенных известных кавалеров круглого стола, и оное дон-кисхотизмо, по которому люди побуждаемы были, дабы по всему свету ездить…» – снабжена следующим любопытным примечанием русского переводчика, не слишком уверенного в эрудиции своих читателей: «В книге, называемой Донкисхот, описано фабульное житие гишпанского кавалера, Донкисхот называемого, который будто, ездя по всему свету, многие смеху достойные и фантастические дела делал и за всякого человека, которого он обижен быть почитал, вступался и один воевал. О нем же в той же книге описано, что он с ветряными мельницами, почитая оные за великих богатырей, дирался. И кавалеры круглого стола называются те, которые тому Донкисхоту подобные безумные дела делают». Далее поясняется, кто такие «заблудящие кавалеры»: «…шевальеры эрранты или заблудящие кавалеры называются все те, которые, ездя по всему свету, без всякого рассуждения в чужие дела вмешиваются и храбрость свою показывают»[158].
«Дон Кихот» был в библиотеке Ломоносова[159]. Сведения о романе использовали в литературной полемике В.К. Тредиаковский и А.П. Сумароков. Тредиаковский в «Разговоре между чужестранным человеком и российским об ортографии старинной и новой и о всем, что принадлежит к сей материи» (1747) устами «россиянина» проповедует: «… разговору должно быть натуральну, а именно такому, какой был при всех удивительных похождениях, между скитающимся рыцарем Донкишотом и стремянным его Саншею Пансою. И потому неприятно им (читателям. –
В сходном с Монтескье ключе, парадоксальном по форме, однако абсолютно естественном для эпохи, трактует роман Сервантеса Сумароков, выделяя его из лавины обрушившейся на Россию беллетристики. Поскольку чтение развлекательных западноевропейских романов истолковывается им как