жалкие обрубки. Так слушай же! Пронзит твой слух прилежный Не звук гармонии, а шум мятежный, Что, затаившись в сердце, как в засаде Вздымается по горькому веленью Мне к утешенью, а тебе к досаде! Рычанье льва, свирепейшей волчицы Протяжный вой, грозящее шипенье Змеи чешуйчатой, вытье на горе Каких-то чудищ, зловещуньи птицы Вороны карканье, ветров кипенье, Что рвут преграды в неспокойном море, Быка, уж с гибелью в померкшем взоре, Предсмертный рев, голубки одинокой Чувствительное воркованье, крики Совы, всем ненавистной, полчищ клики Из преисподней черной и глубокой, — <…> Там, на вершинах скал, на дне оврага Широко разнесется тяжким эхом На мертвом языке живое пенье, Иль в долах темных, на брегах, общенья С породой человеческой не знавших, Иль в местностях, где солнце свет не лило, Иль среди гадов илистого Нила, Дары Ливийца в пищу принимавших. И пусть в глухой безлюднейшей пустыне Страданья отзвук говорит отныне О строгости, которой равной нету, Но по правам моей судьбины черной Летит, проворный, он по белу свету (I, 166– 167).Постоянный переход в пределах весьма протяженного стихотворного текста от одного стилистического регистра к другому, вполне объясняемый попыткой адекватно передать своеобразие оригинала, допускает сосуществование в рамках одного стихотворения таких строк, словосочетаний и образов, как, с одной стороны:
И горечь сообщит печальным ранам; Свирепейшей волчицы / Протяжный войс другой:
Жестокая, раз хочешь оглашенья; Чувствительное воркованье; Иль в местностях, где солнце свет не лило;и с третьей:
И в нем для вящей муки будут биться Нутра живого жалкие обрубки; грозящее шипенье / Змеи чешуйчатой; ветров кипенье, / Что рвут преграды в неспокойном море.Знаменательно, что только молодой Жуковский, опиравшийся на адаптированную версию Флориана, сумел тем не менее передать неоднозначную тональность этих стихов, интонацию изысканно-ироничного любования, которое позже в значительно более утонченной и многоаспектной форме напомнит о себе в переводе Кузмина.
Как счастлив тот, кто в бурном свете, Найдя спокойный уголок, Имеет тишину в предмете; Кому не страшен грозный рок! Он солнце радостно встречает; Не видит ночью страшных снов, Забот и горя не впускает Под свой уединенный кров! Он весел; он не знает скуки; Науками питает дух; Мирских сирен волшебны звуки Его не обольщают слух; Его владычество – природа! Безмолвный лес – его чертог, Его сокровище – свобода! Беседа – тишина и Бог! И я сим раем наслаждался, Беспечно век свой провождал, Природой, тишиной пленялся И друга к сердцу прижимал. Но ах! Я с счастием простился! Узнал любовь с ее тоской, — И с миром сердца разлучился! Люблю – и гроб передо мной [601].Не менее знаменательно и то, что Мария Ватсон и Михаил Лозинский, не столько поэты, сколько профессиональные поэты-переводчики, типичные и выдающиеся представители разных этапов становления петербургской школы художественного перевода, восприняли это стихотворение в его зримой материальной однородности как выдающийся образец поздней ренессансной лирики (как, впрочем, и воспринимают поэзию Сервантеса, в целом вполне справедливо, большинство его исследователей).
Вполне корректен с точки зрения передачи «содержания», с точки зрения информационной, перевод Ватсон, собственно говоря, на смену которому и пришел перевод, осуществленный в издательстве «Academia».
ПЕСНЯ ГРИЗОСТОМО Коль ты сама, бездушная, желаешь, Чтобы из уст в уста ко всем народам Неслась молва о лютом твоем гневе, — Так пусть же в грудь, истерзанную горем, Сам ад вольет мне жалобные звуки, И заглушат они мой прежний голос [602].Как известно, подобная «информационность» не только оборачивается серьезными потерями для художественности, но и уступает честной и непритязательной информационности подстрочника.
Лозинский сознательно и успешно избегает комических обертонов, которые для современного уха таят в себе петраркистские и постпетраркистские сетования, воздыхания и откровения. С точки зрения настроения и выбранного стилистического регистра перевод Лозинского безукоризненно однороден.
ПЕСНЬ ХРИЗОСТОМА Жестокая, раз для тебя отрада, Чтобы из уст в уста твердили люди, Сколь велика твоей гордыни сила, Я почерпну из самой глуби ада Унылый звук для истомленной груди, Чтобы печаль мой голос исказила[603].Не только в