почернел и кое-где вода показалась поверх снежного покрова. Странно было смотреть из окна вагона, как нескончаемые обозы везут по этой воде сено или какие-то кули.
— Еще до настоящей воды далеко. Лед толстенный. Снега много на нем. Большая тяжесть, вот вода и показалась из-подо льда. А под ней крепко — не провалишься, — пояснял Воронов.
Скоро въехали в полосу лесов. Снег огромными хлопьями лежал на елях, а лиственные деревья стояли совсем голые.
Все трое сидели вместе в большом купе мягкого вагона. Паркер и Таня смотрели в окна и иногда обменивались короткими фразами.
Воронов сидел в глубине купе. Он изредка поглядывал на Таню и с усмешкой вспоминал, как она, выпрямившись, стояла перед страшным Гнейсом.
— Небось, силу свою знает, помнит, что у нее в Париже осталась такая заручка. Но все же молодец, бой-девица, — думал он.
За свою длинную революционную карьеру много насмотрелся он на женщин всяких возрастов и положений. Давно, в те первые годы революции, когда он еще носил матроску и обычно был обвешан пулеметными лентами, была в нем бурная радость всеобщего разрушения. Все было дозволено. Не было никаких преград. Честно служили революции.
Лили кровь за укрепление советской власти, а за это получали все, что было надо. Пищу, вино, одежду, женщин. Просто входили и дом и брали что хотели, что было надо и не надо.
Первой была жена офицера со своего же корабля. Взял ее обманом.
Муж был арестован. Обещал помочь освободить. Ну, потом офицер попал в список заложников. Воронов был бы и рад помочь, да что же он мог сделать.
Сообразительный, исполнительный и с чувством ответственности за дело, которое он считал своим, Воронов быстро поднимался по служебной советской лестнице. Все управления, через которые он проходил, были переполнены молодыми женщинами. Выбор был очень большой. С недотрогами просто не возились — и без них было много.
Несколько раз он зарегистрировывался, но все не мог ужиться. Какие-то все они были не хозяйственные, не похожие на тех деревенских девушек, каких он помнил еще до призыва на военную службу у себя, в далекой пермской глуши.
Переменив нескольких городских жен-барышень, — как презрительно он их называл, — Иван Воронов съездил к себе в деревню повидаться с родственниками — родители у него давно умерли — и в тайной надежде увидеть тех прежних девушек. Такие ли же они остались, или изменились?
Он уже был высоким советским чиновником. Мозоли уже давно сошли с рук и пальцы украшены бриллиантами. Он был хозяйственным человеком и сохранил кольца еще с первых лет революции.
Старухами показались ему немногие из оставшихся в живых его сверстниц, былых краснощеких красавиц. А молодежь его стеснялась. Смотрела как на начальство. Одни старались быть услужливыми как с начальством, а другие убегали.
Старик-дядя встретил его приветливо, но сдержано.
— Начальством стал, Иван. Высокое место занимаешь. Ну, ну, что ж, хозяева-то новые лучше, чем государь был. Небось, его-то хорошо помнишь. Ведь видывал. Он вас, флотских, всегда жаловал. Часы-то серебряные с его гербом сохранил.
— Цари нашу кровь пили, а теперь власть народная, дядя, забыть то старое надо навсегда.
— Народная, народная, — хмуро отвечал старик. — А вот при народной-то аршин ситцу стоит девять рублей, а при царях-то был тринадцать копеечек, да какой ситец-то был. Эх, Иван, Иван, смотри, не ошибись.
Чужим уехал Воронов из своей деревни.
Бежали годы, и он втягивался все больше и больше в служебную лямку.
Когда начали коллективизацию деревни, то кое-кто из его бывших соратников — те, что грудью отстаивали революцию, — стали получать отчаянные письма от своих из деревень. Они попробовали выразить неудовольствие. Но их быстро ликвидировали.
Иван Воронов оказался осторожнее и дальновиднее. Новая власть произвела его в начальство и обеспечила всеми земными благами, и он верно продолжал служить ей, так же точно исполняя приказания нового начальства, как когда-то исполнял приказания своего боцмана, за что и был у него на хорошем счету.
Воронов многому научился и много понял. Но свою советскую власть он знал хорошо, и никто никогда не слыхал от него никакой критики.
Никто не мог бы догадаться, что он больше совершенно ей не верит. За это-то молчание и ценили товарища Воронова. Давали ему самые ответственные поручения и всегда были уверены, что он их с точностью исполнит. А Воронов к сорока пяти годам успокоился. Жил в довольстве, любил пользоваться жизнью и всегда был в благодушном настроении. Даже сыскные обязанности, часто возлагаемые на него, не нарушали этого благодушия. Не все ли равно, какое дело — было бы дело.
Но эта парижская девчонка, — как он прозвал Таню, — чем-то его растревожила. Он был недоволен и не понимал, что с ним происходит. Много он перевидал их на своем веку.
И сейчас, сидя в углу удобного дивана, он поглядывал на профиль Тани не то с презрением, не то с раздражением. Она повернулась к нему.