возможность выходу излишков энергии, и, сидя за печкой с учебником, он всегда был настороже, выслушивая звуки за занавеской, всегда ждал, когда же занавеска раздернется и перед ним шмякнутся пара картофелин или краюха хлеба. Перед этим и после о чугуны громко звенели ухваты, разносились возгласы о том, что и своих дармоедов хватает, а он быстро и не разглядывая, жевал, что дали, скулы ходили ходуном, а глаза все читали одну и ту же страницу.

Потом еще был случай со вшами, которые у него завелись от долгого житья вне дома, и воспоминания о том, как отнеслась к этому нисколько не ожидавшая такого оборота хозяйка и охочая до зрелищ ребятня в школе, долго были при нем: он затылком чувствовал железную руку никогда не теряющейся женщины, дергающий холодок тупых чугунных ножниц, слышал громовой хохот класса при своем, действительно, очень смешном явлении с выстриженной клоками, пахнущей керосином головой.

Такие вещи в те времена случались и с другими, метод лечения был единственно верным, но у других были другие гены, другие умели адаптироваться, а в нем тогда, наверное, и определилось отчетливо отчуждение от сообщества посторонних людей, и самым радостным были каникулы дома, пути домой, мысли о своих, и так оно и осталось навсегда.

Свои, конечно, тоже выкидывали фокусы, но если на фокусы посторонних он всегда готовился дать отпор, то к фокусам своих относился как к чему-то неизбежному, заданному, которое надо принять и понять и непременно помочь. Он, старший сын в семье, первый получивший образование, тянул учиться всех, помогал деньгами, выгнанных устраивал снова, ходил по общежитиям и деканатам, а потом все повторилось и с племянниками. Свои были крепостью, бастионом, помогающим жить в способном более на неприятности мире, хотя нельзя сказать, что и между своими отношения складывались так уж безоблачно. Вот они сидят - он и его два брата на берегу знакомой с детства реки, в одинаковых семейных трусах, с одинаково застывшими лицами - все они приехали в родительский дом в отпуск. Фотография умалчивает о скрытом соперничестве, которое имело место за праздничным столом. Оно проявлялось постоянно: один брат рассказывал о серьезных исследованиях, проводимых женой-доцентом, другой через некоторое время интересовался у племянника, сына доцента: 'Ну, и какие у тебя оценки? Четыре по математике? Плоховато... Математика важнейшая дисциплина. Мои всегда по математике имеют пять!'

И все же эти мелочи не могли скрыть чувство единства, которое возникало у них дома при виде друг друга, поэтому они, наверное, и рвались всегда в отпуск домой и неохотно покидали этот единственный коллектив, в котором чувствовали себя уютно и спокойно.

Со всеми другими коллективами отношения складывались иначе.

Если бы энергичному корреспонденту одной из газет вдруг пришло бы в голову разыскать героя нашего рассказа и задать ему вопрос: 'Ваша жизненная позиция?' И если бы он сумел осмыслить этот вопрос и честно на него ответить, то корреспонденту пришлось бы записать: 'Оборона, чередующаяся с нападением'.

Жизненный путь нашего героя был основателен: педагогический техникум, директорство школой в девятнадцать лет, потом - институт, работа на одном и том же заводе до войны, в войну и после.

В школе он боролся за знания, всеми силами стараясь заложить их в непослушные, не способные к ответственности ребячьи головы. Сам не на много старше их, он хранил суверенитет директора, разнося влюбленных в него девчонок, прогулявших урок, чтобы навести порядок в его холостяцком жилище. В этом набеге ему виделось посягательство на святая святых - его внутреннюю жизнь, его мир, его суть, куда никто, кроме своих, не должен был допускаться. В этом прогуле было презрение к дозе знания, выданной им, пренебрежение к его серьезному труду ради чепуховских затей, и обиженные им девочки плакали и больше убирать не приходили.

На заводе в войну он работал на ответственейшем участке. Он почти не спал, был необщителен и угрюм, никому не говорил о трех своих заявлениях отпустить его на фронт. Он не хотел, конечно, туда, но, глядя на, в основном, пожилых людей, окружавших его, был уверен, что они о нем думают как о молодом трусе, схоронившемся за ответственную работу, и оборонялся вереницей все более настойчивых, но неизменно отклоняемых заявлений заменить его было некем. И вынужденное неучастие в войне вновь обособило его, лишив общности с костяком поколения - вернувшимися с войны сверстниками.

После войны он стал работать представителем заказчика на своем заводе, и тут природная настороженность и ожидание от окружающих 'фокусов' слились с действительностью воедино.

В его функции входило выявлять, выискивать скрытые дефекты, которые расторопные производственники всячески норовили затушевать, а он, как никто, умел обнаруживать. Тут уж он был неумолим: 'Почему же мы никогда себе такого не позволяли?', отклонял чертежи, и от этой работы в нем из года в год росла и крепла убежденность, что с людьми надо быть настороже - зазеваешься, вкрутят.

Не ослабевала оборона и дома: жена была в молодости общительна, смешлива и любима окружающими. Поживя с ним, она несколько умерила неистовый пыл коммуникабельности, и все же в квартире еще иногда вертелись соседки, часто звонил и подолгу был занят телефон - он же не представлял, о чем можно больше минуты говорить по телефону. Жена же с кем-то секретничала, иногда, он понимал, говорила и о нем, а значит, делила себя между семьей и посторонними людьми, поэтому не могла быть совсем своей - надо было думать, что можно, а что нельзя ей говорить, что она может выболтать. Глубинная частица его 'я' была скрыта от жены, и зря она допытывалась: 'Ну, что опять молчишь? Что мрачный, а?' и причитала: 'И что за человек? Никогда ничего не расскажет!'

Он, действительно, обычно молчал, и это было оттого, что он не знал, о чем, вообще ему говорить с людьми. Говорить можно было о работе - в этих разговорах присутствовала информация, разговоры же, в которые пыталась втянуть его жена, были на редкость бессодержательны - обсуждение знакомых, покупок, пустые домыслы и бесполезные воспоминания, или еще бессмысленнее обсуждение увиденных по телевизору выдумок. Иногда он начинал разговор по существу: подсаживался к невестке и сыну и спрашивал: 'Почему долго не заводите детей?' и не мог понять, почему эти люди, только что тараторящие о всякой ахинее, морщились и отскакивали от него, как от круглого дурака или зачумленного.

С сыном, который по законам семьи мог быть только своим, откровенничать, однако, тоже было нельзя. Сын был иным, и если была в нем частица их породы, то он всячески старался откреститься от нее и тянулся к матери. Первый серьезный конфликт случился, когда сыну было лет десять - они ездили на базу отдыха и, увидев однажды, как сын с интересом наблюдает за играющими в настольный теннис, он изловчился опередить завсегдатаев и взял в пункте проката ракетки, сетку и мяч. И сын был так рад, но только они прикрутили сетку и начали неумело стукать ракетками по летящему не в те стороны мячу, как набежали теннисисты и не допускающими сомнения голосами принялись занимать за ними и друг за другом очередь, а когда он холодно оборвал их притязания указав, что сегодня будут играть только он и его ребенок, опешили, разразились возмущенными восклицаниями, потом начали язвить. А он невозмутимо стукал ракеткой, не желая замечать округлявшихся в мольбе глаз сына, призывающего принять условия коллектива. Но оборона отца была нерушима, он стукал, и мяч вновь летел не туда. И сын вдруг бросил ракетку и, сломя голову, побежал в противоположную от летящего мяча сторону, вынудив отца сдаться торжествующим противникам, и остаток того дня, той путевки и всей жизни прошел у них во все более и более отдаляющихся отношениях, хотя когда сын стал совсем взрослым, их отношения зафиксировались на какой-то точке взаимного уважения и непонимания.

Может быть, играла еще роль и фамилия, если фамилия и личность человека имеют какую-нибудь связь. Его фамилия была Индейцев - необъяснимо, откуда взялась такая фамилия на глухой железнодорожной станции. Эта фамилия предполагала воинственный пыл атаки и этот пыл, действительно, выгонял ее обладателя из обороны в нападение - так бывало в битком набитом вечернем транспорте, где, он чувствовал, как закипала у него кровь, и начинал прерывающимся от ярости шепотом: 'Куда же вы лезете? ', а услышав оскорбление, шипел: 'Хулиган!!' и, несмотря на то, что никогда не выходил победителем из транспортных баталий, всегда, как мог, боролся с грубостью и бескультурьем.

Еще он воевал на лестнице дома, где жил, с не закрывающими дверь, с засоряющими мусоропровод, с целующимися в лифтах парочками. Он писал объявления, где призывал к чистоте, теплу и порядку, объявления срывали, он писал снова и снова, и жена, находя его объявления в карманах приготовленного в химчистку пиджака сына, только грустно качала головой и вздыхала.

Она подходила к окну, смотрела в него и в который раз старалась как-то уяснить характер своего мужа. С одной стороны, она думала о неизживаемом духе противоречия, подозрительности и вредности, сидящем в нем. Она вспоминала его недавние высказывания на строительстве дачи, когда она принялась расхваливать первую очередь фундамента, выложенного двумя нанятыми студентами, в их присутствии. 'Нельзя хвалить людей!' - сказал он ей после. - 'Иначе они обрадуются и перестанут хорошо работать!' Она тогда прямо задохнулась от прозрения: 'Так вот почему он никогда не похвалит мои пироги и котлеты!' И в то же время она не могла не помнить, как он поддержал ее в молодости, когда она тяжело заболела, вспоминала его письма, вспоминала, что, если б не болезнь и не его поддержка, никогда она, такая красивая и любимая всеми вокруг, не вышла бы за этого угрюмого молчуна с неприятной улыбкой. Но когда она заболела, а вокруг была война, и многие, кто ее раньше любил, исчезли с горизонта, а этот молчун появился, его улыбка перестала казаться ей неприятной. Она вспоминала, как он приносил ей в больницу кулечки с хлебом, и на глаза навертывались слезы, и она еще и еще раз пыталась осмыслить прожитые с ним не очень горькие и не очень радостные годы.

Он тоже не мог осмыслить кое-какие вещи. Круговая оборона не всегда бывала прочна, она рушилась, потому что не могла устоять против такого чувства, как жалость. Он начинал жалеть, и человек, у которого что-то было не в порядке, на время своих страданий превращался в совсем своего, для которого во что бы то ни стало нужно было расшибиться в лепешку, чтобы помочь. Это бывал не обязательно человек, а собака с перебитой лапой или группа товарищей, которой зарезали изобретение. Поэтому же он, наверное, и женился на работавшей в его цехе хохотушке, когда с ней случилось несчастье, хотя в пору ее здоровья, веселья и общительности также мало дума о ней, как о полете на Северный полюс.

Жена поправлялась, группа товарищей получала авторское, они переставали быть предметом жалости и автоматом включались в категории, ему до определенной степени безразличные. Перебитая лапа у собаки так и не срослась, собака хромала у него еще лет пятнадцать, была самой пестуемой и любимой, а когда умерла, он не мог успокоиться еще очень долго.

А, в остальном, он жил в постоянной напряженной озабоченности, сознавая, что он всегда знает, что надо, а люди - нет, потому что им лень хотеть знать, пока случившееся происшествие не дало толчок, не повлекло за собой внутреннюю работу.

Все началось зимним вечером при тускло мерцающих фонарях на трамвайной остановке, где сидящий на корточках, заросший и весь какой-то обшарпанный и немытый тип часто и неудачно закуривал на ветру и все бросал спички и плевал куда угодно, но не в урну. Наш герой бросал на типа долгие неодобрительные взгляды, тем, к сожалению, совершенно не замечаемые. Но когда спичка попала к нему в пакет с бутылками минеральной воды 'Ессентуки- 17', и где-то близко шлепнулся плевок, он взорвался и наговорил хаму много неприятных вещей о правилах поведения на улице и о наличии урн. Говоря, он увлекся, но когда посмотрел на воспитываемого, увидел глаза, в которых стояла холодная ненависть такой силы, хоть показывай в немом кино, и его даже передернуло от яркости проявления прежде мало знакомого чувства. И, подхватив свои бутылки, он решил поехать лучше на автобусе и пошел сначала степенно, потом все быстрее, пару раз обернулся и огляделся еще в автобусе и, не заметив никого, понемногу успокоился и к концу поездки уже ругался с кем-то другим по совсем другому поводу.

Но когда он вошел в подъезд и услышал, как сразу за ним снова открылась дверь, то почему-то понял, кто это, даже еще не обернувшись.

То, что происходило потом, не укладывалось ни в какие прежние мнения и представления. Он начал получать удары сначала в грудь, потом - в ухо, в лицо, был сбит с ног и завален бутылками, потом старался загораживаться, краем сознания отдавая отчет в нелепости своего тонкого крика, все-таки кричал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×